Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Круглолицый синеглазый летчик, окинув взором нескончаемые поля мака, крикнул второму пилоту:
– А мака-то, мака сколько!.. Видать, на опиум сеют!
– Азия!.. Гиблый край! – крикнул тот в ответ. – Отсюда «дурь» по всему миру расходится.
– А ты ее пробовал?
– Как-то с ребятами в училище, ради интереса, приходилось.
– И как она?
– Наутро голова тяжелая, хуже, чем с бодуна…
Синеглазый пилот засмеялся – улыбка сделала его лицо совсем юным – и запел во все горло:
– …Ну, а у нас на родине, в Рязани, вишневый сад расцвел, как белый дым…
Увидев появившегося в проеме двери в камуфляжной форме, с парашютной укладкой – рюкзаком за плечами Сарматова, синеглазый пилот перестал петь и, перехватив его взгляд, показал на часы и крикнул:
– Порядок, пехота, идем по графику!
Сарматов наклонился к самому его уху и спросил:
– Капитан, что делают летуны, когда вертушка в ступор входит?
– Отрывают себе яйца, – отшутился пилот.
– Зачем?
– Больше не пригодятся! – смеясь, ответил синеглазый.
Сарматов властно притянул к себе его голову и крикнул:
– Чтобы они при тебе остались, капитан, если десятого в семь по нулям нас с воздуха на точке рандеву не увидишь… к скалам поближе – и рви когти, сечешь?..
– Ты чего, майор? – растерянно переспросил синеглазый.
– Я-то ничего, а вот пакистанские «фантомы» – это уже кое-что. Понял, Рязань косопузая?..
– А как же вы?..
– Мы-то?.. А нам у соседа грушу обтрясти, как два пальца об асфальт! – засмеялся Сарматов и, хлопнув пилота по спине, ушел обратно в салон.
В салоне двенадцать дюжих мужчин. Все они одеты в такую же камуфляжную форму, что и Сармат; у тех, что бодрствуют, усталые глаза, в которых роковой печатью отмечена и тревога, и решительность бывалых бойцов. А четверо, прислонившись спинами друг к другу, безмятежно спали, сидя на полу: гигант с детскими припухлыми губами и густой черной шевелюрой – старший лейтенант Алан Хаутов; цыганского, разбойного обличья, только серьги в ухе не хватает, – капитан Бурлаков, для товарищей просто Ваня Бурлак; с оспенной рябью на скуластом лице и мощной бычьей шеей – подрывник, лейтенант Сашка Силин по прозвищу Громыхала. Он шевелил во сне губами, будто читал невидимую книгу, вздрагивал, время от времени открывал глаза, но тут же снова погружался в забытье. Сарматов перевел взгляд с него на разбросавшего длинные ноги мужественного красавца лейтенанта Шальнова, потом на спину сидящего у блистера капитана Савелова. Словно почувствовав взгляд, Савелов повернулся, поднял на Сарматова въедливые серые глаза и сел перед ним на корточки.
– Игорь, мне передали, что ты не в восторге от моего назначения в группу… Может, настало время расставить все точки над «и» и определиться в наших отношениях? – сказал он и добавил: – Сам понимаешь, дело нам предстоит непустячное и разлад в группе только добавит новых проблем.
– Наши отношения определены уставом и служебными инструкциями, капитан, – пожал плечами Сарматов и отвернулся от его ждущих глаз.
На красивое, точно скопированное с античных монет лицо Савелова легла тень раздражения и неудовлетворенности.
– Зря ты так, Игорь, – огорченно сказал он.
Сарматов показал на часы.
– Пилить еще час и семь минут – советую этот час спать. Поставить крест на всей прошлой жизни и спать! А наши с тобой отношения определит… бой. Теперь он для нас и генеральный прокурор, и верховный судья…
Савелов хмуро кивнул и вернулся к блистеру, где, устроившись поудобнее, попытался заснуть. Сарматов привалился к вибрирующему борту и тоже закрыл глаза.
Только плохо спалось бравому майору. И не о будущей операции думал он. Все мысли Сармата были в прошлом. Так всегда, перед предстоящей акцией сознание как бы намеренно переносило его в то спокойное время, когда еще не было никаких особых резонов опасаться за свою жизнь. Быть может, это сработала система самосохранения организма. Таким образом человеческая психика защищалась от внешних раздражителей, способных не просто подорвать, а полностью исковеркать ее.
Поэтому вместо картин грядущих сражений видел майор Сарматов алеющие в степи нежные венчики лазориков… Из своего далекого детства.
Средний Дон
Май 1959 года
Пелена утреннего розового тумана укрывает прибрежные левады и заречные плавни. С крутояри кажется, что река наполнена не весенней мутной водой, а парным, пенным, дымящимся молоком. Масляно переливаются в нем солнечные блики, расплываются дробящимися кругами, когда пудовый сазанище выпрыгивает на поверхность, чтобы миг один глотнуть настоянного на емшан-траве горького воздуха и снова уйти в темную глубину.
Не потерявший былой силы и стати громадный старик с седыми усами и гривой белых как снег волос тронул черенком нагайки пацаненка, застывшего с открытым ртом от созерцания этой земной красоты, и со спрятанной в усах улыбкой сказал:
– Полюбовался Доном Ивановичем, и будя! А то всех коней разберут, а тебе лошадь достанется.
– Деда, а чем конь отличается от лошади? – спросил вихрастый мальчуган, поспевая бегом за широким дедовским шагом.
– Брюхом! – ответил старик, направляясь к стоящей на горе конюшне.
Перед конюшней, в загоне, с десяток заморенных, вислобрюхих лошадей тянулись к подошедшим мосластыми мордами, на которых светились скорбным светом всепонимающие глаза. Сморкнувшись, старик отвернулся от них и сердито спросил у корявого, заросшего щетиной мужика, от которого так разило перегаром, что, казалось, даже мошкара падала вокруг замертво:
– Почто животину заморили – ни в стремя, ни в беремя теперича ее?!
– Дык в колхозе-то ни фуража, ни сена, в зиму-то лишь солома ржавая! – ответил тот, часто моргая мутными глазами.
– Брешешь, чудь белоглазая! – подал голос невесть откуда взявшийся коренастый старик в длинной вытертой кавалерийской шинели. И, обращаясь к деду, сообщил: – Пропили они с бригадиром да ветеринаром и фураж, и сено…
– Не пойман – не вор! – взвился корявый.
– Вор! – гневно крикнул в ответ старик и вновь повернулся к деду. – В казачье время за такое сверкали бы на майдане голыми сраками…
– Дык время ноне не ваше – не казачье, а наше – народное! Накось выкуси! – крикнул корявый и сунул впереди себя грязный волосатый кулак.
– Цыц, возгря кобылья! – гаркнул на него старик в шинели и для острастки замахнулся нагайкой. – Понавезли вас!..
Мужик на глазах потерял всю свою смелость и с явной поспешностью скрылся в темноте конюшни, а старик в длинной шинели стоял и внимательно всматривался в лицо деда.
– Никак Платон Григорьевич? – наконец после длительного молчания недоверчиво спросил он.
– Здорово ночевали, э… Кондрат Евграфович! – несколько ошеломленно ответил дед, протягивая ему руку. – Не гадал встренуться, паря. Думал, сгинул ты в колымских краях.
– Летось ослобонили по отсутствию состава преступления.
– Гляди-ка! А за то, что, почитай, вся жизнь псу под хвост, спрос с кого?
– Расказачивание… мол, перегиб и все такое. Сталин, мол, виноват – с него и спрос, – невесело усмехнувшись, ответил старый дедов знакомец.
– Да-а, лемехом прошлась по нам, казакам, Россия!.. – вздохнул дед.
– Чего там гутарить! Она для своих-то, русских, хуже мачехи, а уж для нас-то, казаков! За тридцать лет насмотрелся я на нее… Хучь спереди, хучь сзади – одно дерьмо! – неприязненно передернув плечами, сказал старик.
Старые знакомые сели на грубую, сколоченную из неровных подгнивших досок лавку перед конюшней, завернули самокрутки и продолжили свой невеселый стариковский разговор. Мальчонка пристроился рядом с дедом и жадно ловил каждое слово.
– А я, как сейчас помню, Платон Григорьевич, тебя и батяню мово, Евграфа Кондратича, царство ему небесное, в погонах есаульских золотых, при всех «Егориях», – сказал старик в шинели и наклонился к деду ближе. – Сказывал один в ссылке, что это ты достал шашкой комиссара, который батяню твово в распыл пустил…
– Чего гутарить о том, что было? – проронил дед и, глядя куда-то в задонские дали, со вздохом добавил: – То все быльем-ковылем поросло, паря…
– И то верно! – согласился Кондрат Евграфович и мягко сменил тему разговора. – А сыны твои где? Прохор, Андрей, погодок мой, Степа?.. По белу свету, чай, разлетелись?
– Разлетелись! – кивнул дед. – В сорок первом, в октябре месяце, когда германец к Москве вышел, под городом Яхромой сгуртовались казаки и по своей печали прорвали фронт и ушли гулять по немецким тылам. Добре погуляли! Аж до Гжатска, почитай, дошли… Как говорится, гостей напоили допьяна и сами на сырой земле спать улеглись. Не вернулись мои сыновья с того гульбища. Все трое не вернулись. И могилы их не найти, лишь память осталась.
– Вона што! – вырвалось у Кондрата Евграфовича, и, заглянув в лицо старика, он спросил с надеждой: – А поскребыш твой?.. Я ему еще в крестные отцы был записан.