Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я понимаю, насколько высока цель. Но мне кажется, что книга стихотворений, которую мы только что прочитали, как раз и развернута к этой мало кому дающейся задаче, как к далекому, но уже обозначившему стороны света маяку.
О символах любви и смерти
Чаадаев
Предвестник рыбный появленья чаек,мальков сих возвращающих воде,где крошево ржаное прорастает,как осы у Протея в бороде,
почуешь кислород и эту тяжестьот жестяного, словно смерть, ведра,которое – в своем снегу пернатом —за клёкотом куда-то жизнь несла.
Куда? – не видишь – Только едем, едемсредь чаек тонких, разводных мальков,что изнутри следов звездою светят,как радость, в тьму – сокрытых в них – подков.
Так едем, сумасшедший Чаадаев,туда, где ангелы придумали нам кров:свободы нет – поскольку угадаеммы не предел, но утишенье слов.
И по краям у тишины и чёрных чаексидит и греется такая темнота,что если рот случайно размыкаешьто светятся твои [уже] уста.
«В полубреду болезни детской…»
В полубреду болезни детскойи оспинах ночи дурной,что в табунах на небо влезлаи там сияет глубиной
своей высокой, как держава,мотая головой на сон —нет, речь меня не удержала,но выгнала на стужу вон —
в полубреду болезни детской —и аутичной, и слепой —как слог ребёнка неизвестна —сгущает звук над головой
кобыльей, что моё излечит,косноязычие и с ним,как выдох, холод покалечити – с бабочкою – отлетит.
«Я пережил здесь смерть…»
Я пережил здесь смертьсвою, как эта дева,лежащая в садах,касающихся чревавсех насекомых божьих,живущих у огня…
О, родина, как смерть,не покидай меня!
«Окажется воздух кессонным…»
Окажется воздух кессонным,прошитым, как жабры стрижей,сшивающих нашу природус разрывом, мерцающим в ней.
И, слушая наших качелей иголку,на входе в золу, надеюсь,что голос негромкийсвой вынесу, коль не спасу.
Пророк
И в – кувшинов разбитых – чадумаслянистом, как речь фарисея,т. е. книжника, т. е. найдуто, к чему до-коснуться не смею
горлом. В страхе животном труда,будто выдох с тревогой пожатыйв лабиринт – где не глина горитяко ангел слепой. Из палаты
он несёт своё око в руке,свой язык, что удвоен пустынейкоридорной – как будто бы светодиноким случился и – длинным.
Горловина сужается, яоставляю тебе своё мясои смеркается тонкий народ,говоря в животах у Миасса.
Водомерка
Евгению Туренко
Не будет прошлого – посмотришь и не будет —как птаху непрозрачную нас сдуетсквозняк, иголка, что в слепой руке —ты переходишь небо по реке.
И вдоль растут то люди, то не люди,а отпечатки их на дне посудин,их эхо ромбовидное – плывиподсудный, утерявший любой вид.
Никто не вспомнит нас лет через двадцать —так водомерка может оторватьсяот отражения слепого своегооставив лапки – только и всего.
«Щебечет чашка воробья…»
Щебечет чашка воробья,кофейный дух в себе лелея,где наша злая эмпиреяоднажды выпилит меня,и по дороге насыпной,в нутре подводы Сугомака,свезёт поленом на костёр,в котором ты невиновата.О, чашка воробья в окне,ты в месте затрещишь, где был я,не человеком, а скворцом —пока отпиливали крылья.Найдись, свобода или смерть,в холодном чуде пробужденьякогда не глаз – а сна порезты носишь, будто воскресенье,в расколотом своём лице,во всём, что спрятано снаружи —иди-свищи себя, как зверь,запаянный в медь местной стужи.
Георгий Иванов
На переломе дерева пророс —как будто от экватора отчалилна чайке, что плывёт песком в Бангкок —на зрении своём, в чужой печали
читает вслух Бог наши имена,планируя за щепкою, как выдохи ловит соловьёв, кладёт в карманогня – и взрезав горло – этот выход
вставляет в шрамы им – и жестянойтягучий звук, на цып войны слетаясь,всё пахнет розами, как тёплый перегной,где женщина стоит, не раздеваясь.
«Подробны льдина и пчела…»
Подробны льдина и пчела,как горечь ветки тополиной,что гул внутри у фонаря,что ток, в котором ты повинен,
Бегут и льдина, и печаль,и ток речей сих лошадиных,и известь, что меня смелав февраль которым я так длинен,
в котором [как рыбак] сто ваттхрустят, свои перебираякостяшки, если дым идетв четыре стороны от края,
вдоль этой порванной пчелыи чётной половины нашей,где мы остатки колеи.Замедленное небо пашут
подробно льдина и пчела —февральские на дне укуса —и чернозём жуёт мороз,лишённый и лица, и вкуса.
«Здравствуй, милый, милый дом …»
Здравствуй, милый, милый дом —неужели мы умрём?неужели всё увидимс посторонних нам сторон?
Неужели, заходя,Бог оставил нам не зрязреющий [как сердцевинаяблока у сентября]
этот дом, своих детей,предоставленных себе,пересматривать картинкив цапках спелых снегирей,
где сухие, как сосна,ангелы стоят и «ма…»извлекают, словно «мурку»из лабальщика зима,
где прозрачна не вода,но чужие голоса,что лелеют нашу смертность —хоть она не холоса
и [как хворост] тьму сверлит —ту, которой говорит —неприличный собеседник,что в изнанке слов жужжит.
Здравствуй, милый-милый дом,пробуй язвы языком,ощущая, как из мясавызревает нежный ком.
В клине кошек и старух,я стою [уже без рук]обнимая ртом скользящимстарый, как мерцанье, звук.
«Под райским деревом земля обнажена…»
Под райским деревом земля обнажена,вода бежит невидимая или —три мёртвых лебедя лежали под землёй —гляди, гляди! – они уже ожили,и вот – бегут прозрачные в метельтри лебедя три лошади три хляби,и март [в глазах сухих совсем сухой]простит меня – ни для чего ни радипод райским деревом прозрачным [ни мертва]вода кружит, как женщина и лебедь —как яблоко и апельсин права,смущенья и судьбы своей не стоит.И женщина – невидима, как блядь,прекрасна и обуглена от мужа,и отражается у дерева в глазах,как лошадь, что блестит как будто лужа.
«Папиросный свет из трясогузки…»
Папиросный свет из трясогузкии низинной крови водяной,что во мне ты снова в дым попуталпод своею долгою губой?На губе и на земле чайковской,как чифир произрастая вновь,просыпаюсь каждым тёмным утром,засыпаю в белый перегной,что меня звериными очамиплачет и выдавливает в светкак пернатое [еще недо-созданье]из одних особенных примет.Я тебя в кармане убаюкал —ты лежишь и тянешь из меняутро не похожее на утро,свет квадратный – русский, как словарь.
Исеть
как на рыжеющем и мужеском пируя эту чашу внове повторю —
как будто набирая из Исетихолодных уток что попали в сети
светающего снега языкапрохожего как будто с ИТК
он возвращается в спрессованный как ветерКатеринбург и сломан свысока
его мотив что повторяют детикогда вокруг его течёт река
и иссекает ликив мокром свете
«Над преисподней – лёд, бумажный лёд…»
Над преисподней – лёд, бумажный лёдхрустит и говорит ночь напролёт,ночь напролёт – из всяческих затей,растет из человеческих костей.Всё слишком человечное в аду —что вероятно = я сюда сойду,и лёд бумажный разгрызёт мой рот,где конопля насквозь меня растёт.
Похоже слово наше – тоже ложь,его не подобрать – попробуй шови кетгут, и крючки на вкус прожив,ты попытаешься лёд этот перейти,перерубить кайлом, хайлом, собойи бабочкою с мёртвой головой,ветеринаром на одной ноге[с вороной и свободой в бороде].
Опишем всё исподнее как рай,где кислород сочится через крайчерез вмороженный в бумагу синий лёдкоторым только кровь от нас плывёт,подобно кровле, Питеру во тьме,что с Китежем войну ведёт на днекозлиный дом проходит через дым —что сделаем мы с ним, таким живым?
Куда мы поведём свои стада,которые, не ведая стыда,растут в садах овечьих и летятсреди пархатых этих медвежатна улицу по имени меня —одну из версий белых тупика,ложатся вдоль огня, в бумажный лёд,ощупывая тень свою, как ход?
Стада идут здесь, голые стада,в подмену рая, слова, в имена —на их знамёнах белые скворцы,и двери, что скрипят на тельце их,возможны, как за дверью пустотакоторая [как лёд] сомкнёт устабумажные, в которых смерть течётнадёжна и густа – как донник в мёд.
Пусть пастухи моих живых костейв ночи шумят, в резине тополей,и льются сквозь пергамент твёрдый снов —пока подложный рай мой не готов
пока хрустит над преисподней лёдмой псоголовый, будто милый кров.я буду здесь в своих родных садах,где прячет дерево в самом себе тесак.
Гектор в Тыдыме