«Отчего же я так плакал и так памятно мне мое страдание? К звуку фортепиано в доме я привык, на нем артистически играла моя мать. Голос рояля казался мне неотъемлемой принадлежностью самой музыки. Тембры струнных, особенно в камерном соединении[7], были мне непривычны и встревожили, как действительные, в форточку снаружи донесшиеся зовы на помощь и вести о несчастьи». Пытаясь еще точнее объяснить причину детского своего нервного срыва, Пастернак пишет: «То была, кажется, зима двух кончин — смерти Антона Рубинштейна и Чайковского. Вероятно, играли знаменитое трио последнего». И добавляет: «Эта ночь межевою вехой пролегла между беспамятностью младенчества и моим дальнейшим детством С нее пришла в действие моя память и заработало сознание, отныне без больших перерывов и провалов, как у взрослого»[8].
И на самом деле — вскоре после описанных выше связанных с семейными делами волнений, питавшихся и смягчавшихся музыкой, живописью и детскими сказками, родители, озабоченные собственной ответственностью за сына, увеличили число частных уроков, которые давали наставники, придерживавшиеся самых беспорядочных методов преподавания. Затем, желая развлечь Бориса, организовали для него увеселительную поездку в Одессу, а кроме того, еще в Москве, на Пасху, повели в Зоологический сад, где сорок восемь «дагомейских амазонок» из королевской охраны, вращая бедрами, исполняли на открытой сцене «песни, пляски и военные эволюции». Услышанные на представлении звуки ритурнели оказались не похожи ни на одну из слышанных им прежде мелодий. Правду сказать, мальчика нисколько не удивил навязчивый ритм барабанов, зато его охватила бесконечная жалость к этим женщинам, о печальной рабской участи которых он сразу догадался. «…Первое ощущенье женщины связалось у меня с ощущеньем обнаженного строя, сомкнутого страданья, тропического парада под барабан… раньше, чем надо, стал я невольником форм, потому что слишком рано увидел на них форму невольниц»[9], — написано в «Охранной грамоте» в 1928 году. А тогда… А тогда одновременно с описанными чуть выше ощущениями в одиннадцатилетнем мальчике вспыхнул вновь и стал разгораться все ярче восторг по отношению к настоящей музыке, той, что исполняла его мама, той, что сочиняли великие композиторы. В первом ряду великих Борис числил тогда Скрябина — довольно скоро счастливый случай сведет его с композитором, он будет прислушиваться к звукам божественной музыки и с трепетом присматриваться к своему кумиру, беседующему об искусстве с Леонидом Осиповичем И как раз в то самое время, когда он захочет навсегда отдаться волшебному, блистающему миру музыки, когда будет полон иллюзий о своем артистическом будущем, на семейном совете решат: самое время переходить от грез к занятиям и от хаоса к дисциплине.
* * *
И вот совершенно растерянный, ошеломленный происходящим одиннадцатилетний Борис появляется во втором классе[10]Московской пятой гимназии, «оставшейся классической после реформы… и сверх введенного в курс естествознания и других новых предметов сохранившей в программе древнегреческий»[11]. Однако воспоминания о чарующем мире музыки мешают ему в этом новом, проникнутом одновременно дружеством и соперничеством, этом заполненном усердной работой мире вкушать горькие плоды познания. Ему казались одинаково скучными история и арифметика, грамматика и география — все ему казалось ненужным, бесполезным, все другие интересы были заглушены сладостными звуками, и любой аккорд оказывался для него в тысячу раз более достоверной истиной, чем все школьные учебники, вместе взятые. Он считал, что не существует ни одной мысли, которую нельзя было бы передать музыкой, он считал, что музыка — лучшее средство выразить любое движение души. Конечно, ему нравились стихи, которые задавали учить наизусть, но всегда так хотелось заменить буквы нотами и не читать текст вслух, а напевать… Мальчик восхищался поэзией Пушкина, Лермонтова, и все-таки, когда в одиночестве декламировал их стихи в своей комнате, у него рождалось ощущение, будто и самого по себе звука голоса достаточно, чтобы выразить те мысли, которые просились на свет, будто самый этот звук упраздняет смысл слов.
Любовь к Москве, где Борис Пастернак родился, разумеется, перешла к ребенку по наследству, любовь к Москве была в семейной традиции, но при этом, как признавался поэт, более всего пленяли его радостные или печальные перезвоны этого города «сорока сороков», когда звуки колоколов доносились поочередно из самых разных уголков столицы. Можно было подумать, будто все бесчисленные в Москве места отправления религиозного культа были выстроены здесь исключительно для его глаз и для его ушей — в равной мере для того и другого. Именно благодаря звонам, не всегда вовремя вторгавшимся в повседневную жизнь, он чувствовал себя настолько глубоко привязанным к земле своих предков. Ведь происхождения Пастернак был иудейского, и только няня, Акулина Гавриловна Михалина, воспитывала ребенка в православной вере. Эта простая русская женщина обладала нежным, трепетным сердцем, отлично подвешенным языком и головой, битком набитой сказками и легендами. С самых ранних лет она водила малыша в ближайшую к дому церковь — мучеников Флора и Лавра — и внушала ему любовь к святым образам, к религиозным песнопениям, исполнявшимся во время литургии, к молитвам, которые дарят облегчение и утешение. Благодаря няне мальчик неизменно присутствовал на всех праздничных службах — на Рождество, Крещение, Пасху, Троицу, Преображение Господне… И — никому не обмолвившись ни словечком, став чуть постарше, принялся творить собственную религию, ткать ее из поэзии, музыки и счастливого скептицизма. Для него мало значило, что родители не ходят в храм и молятся иначе, ведь чудо музыки и существует для того, чтобы сблизить все вероисповедания, разрешить все противоречия, слить всех в едином порыве к мировой гармонии. И раз ве музыка — не единственный из человеческих языков, который, не нуждаясь в переводе, может быть понят каждым?
Зимой 1901 года флигель во дворе Училища решено было снести, и некоторое время спустя семья Пастернаков перебралась в новую квартиру, которая была переоборудована из нескольких классных комнат и аудиторий в главном здании, выходившем фасадом на Мясницкую. Перемена места опять оказалась связана для Пастернаков с появлением на свет нового человека: второй дочери — Лидии. Теперь у Бориса был брат и две сестренки, и он рассматривал всю эту троицу с высоты своих двенадцати лет со смешанным чувством нежного любопытства и чуть высокомерной снисходительности.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});