в обнимку двое детей.
Иван Лукьянович был огорчен тем, что негде устроить гостя и придется отправить его на жительство в школу. От ужина Левашов отказался. Иван Лукьянович вызвался проводить гостя и вышел, хромая, из-за столика. В руке у него оказалась палка.
– Зачем же беспокоиться? Доберусь как-нибудь.
– Думаешь, калека? – обиделся Иван Лукьянович. – Да я со своим посохом бегом бегаю. Не всюду на таратайке проедешь.
– Когда думаете отсюда выселяться? – спросил Левашов, на ощупь поднимаясь из блиндажа по осыпающимся ступеням.
– Строят мужички себе дома, строят. Каждый день лес возим. Целый обоз отрядили. Завтра услышите. Как дятлы, топорами стучат.
– А сами когда переезжаете?
– Пусть сперва народ отстроится. Раз начальство – значит, должен очередь уступать. Примеряюсь самым последним переехать. Я ведь хитрый! Самое-то большое новоселье будет напоследок. Праздник какой!..
«А ведь и в самом деле праздник, – подумал Левашов, шагая в темноте за Иваном Лукьяновичем. – Боюсь только, что забудет председатель тот день отпраздновать».
Стемнело так, что избы смутно угадывались и не видно было верхушки колодезного журавля, хотя прошли мимо са́мого колодца.
Заспанная сторожиха встретила постояльца без раздражения, но и не особенно приветливо.
– Может, Никитична, устроишь гостя в комнату Елены Климентьевны? – спросил Иван Лукьянович. – Вернется она только к занятиям…
– Лучше я где-нибудь в классе переночую.
– Конечно, в классе, – поспешно сказала Никитична. Ей не хотелось пускать чужого человека в комнату Елены Климентьевны, а потому особенно понравилась непритязательность приезжего. – А чем плохо в классе? Полы у нас мытые, крашеные. Постелю молодцу плащ-палатку, подушку найду, матрац свежим сеном набью.
– Совсем хорошо!
– Уполномоченный? – спросила Никитична, разжигая лампу, когда Иван Лукьянович ушел. – У нас тут даже целыми комиссиями ночуют. Только окурками не разбрасывайся – еще пожару наделаешь. Уполномоченные всегда так дымят, будто у них и дел других нету… Ах, сам от себя? Ну тогда тем более отсыпайся.
2
Проснулся Левашов от скрипа открываемой двери. На пороге, опершись на палку, стоял Иван Лукьянович.
– Извиняюсь за раннюю побудку. Известно: с петухами встаем, с курами спать ложимся. Деревня! А Никитична уже самовар сочинила. Молоко там, оладьи, яички и прочие припасы питания.
Левашов торопливо вскочил на ноги, оделся, побрился. Теперь, после бритья, он выглядел лет двадцати шести, не более. Румянец во всю щеку, и в то же время у глаз, у рта ясно обозначались морщины и на висках белела седина, будто несмытая мыльная пена, засохшая после бритья.
Левашов чаевничал, а Иван Лукьянович потчевал его так, будто хозяйничал у себя дома.
Иван Лукьянович, видимо, соскучился по собеседнику. Сперва он повел речь о подкормке льна-долгунца минеральными удобрениями, затем подробно рассказал о том, как его эвакуировали после ранения с поля боя («перед самой границей, не пришлось на фашистское логово посмотреть»), затем помянул недобрым словом тракториста Жилкина за огрехи и, как бы подводя итог всему сказанному, с силой ударил ребром мощной ладони по столу:
– Что ни говори, но этот Франко досидится там у себя в Испании. Он бы нам тут попался, где-нибудь в лесу! Вспомнили бы ему Голубую дивизию! Быстро бы его партизаны причесали. До первой березы и довели бы только. Как предателя! С конфискацией всего имущества…
После завтрака Левашов вышел на крыльцо и увидел на ступеньках двух мальчиков.
Белоголовый, голубоглазый, плечистый мальчик уставился на Левашова, открыв рот. Он был в домотканой рубахе, не знающей пуговиц, так что виднелись грудь и коричневый живот. Одна штанина спускалась почти до щиколотки, другая, с бахромой внизу, едва закрывала колено. Он с нетерпением ждал появления Левашова и сейчас вперил в него восхищенный взгляд.
Второй был чуть повыше ростом, худощав. Из-под пилотки торчал темный чуб. Все на нем было не по размеру: пилотка лежала на оттопыренных ушах, рукава у гимнастерки были непомерно длинны, раструбы галифе приходились ниже колен. Он смотрел на Левашова со сдержанным любопытством, к которому было примешано недоверие. «Нужно еще поглядеть, что за человек», – как бы говорили его настороженные, совсем взрослые глаза.
– Здоро́во, герои!
– Здравствуйте, дяденька! – торопливо ответил белоголовый.
– Ну, здоро́во, – не спеша и будто нехотя отозвался мальчик в пилотке.
– Кто же из вас старше?
– А мы одногодки.
– Сколько же годков приходится на двоих? Если оптом считать?
– С тридцать пятого года… – сообщил белоголовый.
– Таблицу умножения проходили? Двенадцать на два – вот и выйдет оптом, – сказал мальчик в пилотке.
Он не любил, когда с ним шутили.
– А звать вас как?
– Санькой.
– Павел Ильич, – отрекомендовался мальчик в пилотке. И тут же деловито осведомился, указав подбородком на ордена: – Тот, который с краю, Отечественной войны орден?
– Так точно.
– Какой же степени?
– Второй.
– Лучше бы первой. Первая степень старше.
– Что же теперь делать, Павел Ильич? Не заслужил больше.
– Надо было лучше стараться, – наставительно сказал Павел Ильич.
– В другой раз буду знать, – ответил Левашов серьезно. – Ты, Павел Ильич, не очень меня ругай, а лучше скажи, где у вас тут самое знаменитое место для купания?
– Мы вам, дяденька, пойдем покажем, – вызвался Санька.
– Ради компании, так и быть, сходим, – сказал Павел Ильич. – Заодно черники наберу.
Резким движением локтей он поправил сползающие штаны и пошел вперед.
Теперь, при свете дня, Левашов увидел всю деревню из края в край. Избы поредели и стояли, отделенные друг от друга большими пустырями. Между старыми избами поднимались вновь отстроенные; свежие бревна еще не всюду утратили свою белизну. Некоторые избы были подведены под крышу, на других усадьбах стояли срубы – повыше, пониже. Печи сгоревших домов были разобраны, кирпич вновь пошел в дело. И только у одной закопченной печи, стоящей под открытым небом, хлопотала хозяйка. И так она привычно орудовала ухватом и переставляла горшки на загнетке, словно стряпала у себя в избе. Недалеко от печи, под конвоем обугленных яблонь, ржавел немецкий танк.
Павел Ильич торопливо спустился тут же, по соседству, в подвал сгоревшего дома. Пепелище было огорожено плетнем, на котором сохло цветастое белье и глиняные горшки, насаженные на колья. Как ни в чем не бывало на пустырь вела калитка.
Павел Ильич появился такой же степенный, с краюшкой хлеба и с небольшим латунным ведерком, сделанным из снарядного стакана.
«Калибр сто пять, немецкий», – отметил про себя Левашов.
– Пашутка! – закричала вдогонку простоволосая женщина.
Ее голова показалась над землей из подвальной двери.
Павел Ильич сделал вид, что не слышит.
– Пашутка-a-а! Может, сперва поснедаешь?
– Успею. Не грудной!..
Он был явно недоволен этим «Пашуткой», прозвучавшим так некстати в присутствии приезжего…
Война напоминала о себе на каждом шагу.
Перед высокими порогами изб в качестве приступок лежали снарядные ящики. На санитарной повозке с высокими колесами, явно немецкого происхождения, провезли в кузницу плуг. Прошла баба с ведрами на коромысле – под ведра были приспособлены медные снарядные стаканы.
«Калибр сто пятьдесят два. Наш», – определил Левашов.
Впервые он шел днем по этой деревне не хоронясь, не пригибаясь, ничего не опасаясь, и счастливое ощущение безопасности овладело всем его существом.
Ныне Большие Нитяжи вытянулись