«Поди. Клади. Сейчас. Подай. Вперед».
Команды эти легко могли сбить с толку тех, кто должен был принять их, наводя на мысль, что приказывающий вот-вот погрузится в сон, либо, напротив, с большим трудом выберется из дремы.
При всем том непреложно оградил себя человек холодной стеной превосходства. Это было неоспоримое превосходство, не требующее ни подчеркивания, ни усилий: в основе его врожденное величие, даже в дреме наводящее ужас и молчание, — спружинившийся волк.
Врожденное свойство. В хронике Клода — Кривое Плечо можно найти краткое описание внешности сеньора и его манер в начале похода, а также сравнение — в присущем хронисту стиле — не без витийства:
«По правде говоря, водительство сеньора Гийома де Торона было не только необременительным и на удивление точным, но и свободным от сомнений и треволнений. Оно подобно было плавному току вод, пролегающих путь свой средь лугов, средь равнин. Без пены и наносов скользят эти воды. Ничто не вырвано с корнем и ничто не разрушено. Но все, что возложено на ток этих струй, — несомо настойчиво, в едином направлении, несомо силою нелицеприятною, хотя и не скрывающей себя вовсе: поток спокойный и непреложный».
3
На исходе третьего дня похода достигли верующие ворот Этьена. После того, как сдали они свое оружие офицеру у городских ворот и уплатили подать на дела святые и на нужды мирские, и проверен был стражей каждый — из опасения, не затесался ли среди них больной либо еврей, — сеньор и его люди были допущены внутрь. Участники похода — неотесанное мужичье — кусали бороды, загребая их пятерней, дивясь обилию женщин, купцов и товаров.
На площади, позади трактира «Святое Сердце», учинил де Торон смотр своим людям, приказал задать коням добрый корм, выставил караульного стеречь поклажу и скотину, выдал по две монеты серебром на каждую голову и позволил людям отлучиться в город до рассвета — «дабы смогли они восполнить свою нужду в женщинах и крепком зелье, а также молитвой очистить души».
Сам же сеньор, после легкого колебания, предпочел сперва направиться в собор. Более всего просил он покоя душевного. Как и все люди, которые жаждут нечто[247], не ведая сущности этого «нечто», — ощущал сеньор некое смутное телесное беспокойство, будто плоть его бунтует, оскверняя душу злыми парами. Тяжел телом был сеньор, плотно сбит, кряжист, большая голова его склонена слегка вперед, словно сила земного притяжения воздействовала на него гораздо сильнее, чем на большинство верующих.
По пути в собор в мыслях его всплыли образы смерти его жен: второй, а также первой. Он созерцал формы, которые принимала смерть, как человек зимой вглядывается в ледяные узоры. Он не жалел этих женщин, вторую и первую, ибо ни одна из них не подарила ему сына-наследника. Но видел, словно въявь, что их смерть — начало его собственной смерти. Собственная смерть виделась ему местом удаленным, до которого нужно еще дойти, быть может, взобраться либо прорваться силой: неким узлом, слепым и упрямым, связывал он слова «избавить», «избавиться», «воспламенить», «воспламениться». От лета к лету, почти день ото дня кровь его становилась все холоднее, и он не знал, почему столь страстно его желание молчаливо идти к тому месту, где царят простые понятия: Свет. Тепло. Пески. Огонь. Ветер.
Тем временем спустился Клод — Кривое Плечо в одно злачное место на окраине города, нарядил дурную женщину в свои одежды, окутал ее своим плащом, дал ей в руки свой кинжал, распластался у ног, дабы она попирала его ступнями своими, и возжелал истязаний. В корчах обливался Клод потом, кричал, смеялся, рыдал, говорил без умолку. В путаных заметках, сделанных им в ту же ночь в его комнате в трактире «Святое Сердце», не вдается он в подробности греха, однако весьма сжато, но восторженно трактует о неизбывной мере милосердия, например, о солнце, которое снисходит до того, что позволяет даже луже нечистот отобразить себя, нимало не заботясь о том, чтобы изъять свое отражение.
Достопочтенный архиепископ Этьена, человек простой, маленький и округлый, сидел в кабинете неподвижно, разглядывая свои белые ладони, распластанные по столу, или, быть может, разглядывал сам стол, осторожно переваривая пищу.
Выражение лица Гийома де Торона, который внезапно появился в кабинете, затемнив своим телом дверной проем, было — как записал впоследствии архиепископ в своем дневнике — «мрачным до такой степени, что свидетельствовало о рассеянности либо о сосредоточенности: два душевных состояния, различие между которыми, судя по внешним признакам, намного труднее установить, чем это принято думать».
После святой мессы уселись архиепископ и его гость за трапезу. Они позволили себе по скромному глотку вина, после чего уединились в библиотеке. Свет десяти больших свечей в медных подсвечниках неторопливо вел запутанную игру с округлыми поверхностями застывших предметов, искажая очертания лиц, делая все движения преувеличенными, переводя их на язык печальных теней. Здесь архиепископ и его гость в дружеской беседе толковали о мере кротости, Граде Божьем, лошадях и охотничьих собаках, трудностях похода и его шансах на успех, о евреях, ценах на леса, о том, каким образом подаются знамения и совершаются чудеса.
Вскоре рыцарь умолк, предоставив этьенскому архиепископу говорить одному, и архиепископ — как написано в его дневнике изысканной латынью — «наслаждался весьма вежливым, разумным, хоть и необычайно сдержанным вниманием» гостя. Наконец, далеко за полночь, в свете все убывающих свечей, испросил сеньор Гийом де Торон и, разумеется, получил от этьенского архиепископа полное и абсолютное отпущение грехов. Архиепископ также одарил своего гостя некоторыми полезными сведениями о состоянии дорог, хитроумии дьявола и об уловках, способствующих это хитроумие обойти, об истоках святой реки Иордан в Галилейском море, о еврейском золоте, о мерзостях византийцев и о том, как уберечь от них душу. Был час молчания теней. Из глубины молчания — скрытно дышащий шорох, будто есть в соборе еще некто и у него — иные намерения.