глаза наши видели это. Иногда мы слышали, как она поет, иногда, тайно, подбирали ее платок, мокрый от слез, и ранним утром слышали ее взывания к Матери Божьей. После криков воцарялось молчание. Тем временем дела в поместье шли все хуже и хуже. Всадники охотились за должниками. Вассалы, даже они, покрывали тех, кто пытался бунтовать.
Умолкли беседы в наших комнатах. Столь нежна и возвышенна обликом была госпожа наша у подножия креста, что представилась нам однажды самой Божьей Матерью, а не той, что молит Ее о милосердии. Словно колеблющееся пламя, угасала она, и сеньор замкнулся в молчании и только все покупал да покупал прекрасных лошадей, замечательных коней, и число их было более того, что требовали наши сады и виноградники, и в уплату за них давал участки леса и сады, потому что деньги, взятые в долг, иссякли.
А однажды, на рассвете, услышала вдруг госпожа наша благовест колоколов сельской церкви, просунула свою золотистую головку меж решетками в амбразуре окна, а когда взошло солнце — нашли ее в объятиях Спасителя. По сей день в одной из наших комнат хранятся в ларце ее сандалии, два маленьких браслета и тот великолепный зеленый крестик с жемчугами, который носила она на шее».
По другому поводу находятся в записках этого родственника некие смутные размышления, полные противоречий, написанные латынью, нервно и порывисто. Эти философствования достаточно бестолковы, но приведем одно из них:
«Неодушевленные предметы касаются нас. Язык тихих знаков соединяет вещи. Лист не падет на землю, если не коснется его Намерение. Досточтимый человек, подобный благородному моему господину, сеньору Гийому де Торону, — если на краткий миг отрешится от дел, — неожиданно откроется и он языку знаков. И коль не удостоится он милосердия, поразят знаки внутренности его, подобно эресу астрофидису, тайному яду, уничтожающему наверняка. Например: отчаяние бескрайних равнин, прокаленных полуденным солнцем, без тени живого существа. Запахи ветров. Покой лесов. Таящаяся в них враждебность. Быть может, соблазн моря. Или нежное и горькое молчание далеких-далеких гор. И, видно, так уж устроен совершенный человек: остановиться посреди жизненного пути, ближе к вечеру, когда вдруг утихает ветер, остановиться, напрягшись, и слушать; напрягшись, вслушиваться на пределе сил; и пока вслушивается — грызет и грызет он душу свою, словно впиваясь в нее зубами.
Ввиду всех этих причин, а также ввиду причин, о которых и не скажешь словами, выступил Гийом де Торон и направил стопы свои в Святую Землю. Было в мыслях его участвовать в ее освобождении и тем испросить себе покоя душевного».
2
Покоясь в седле, как усталый охотник, — лицо — скала, череп — большой и широкий, вел сеньор свой отряд через провинции, что в верховьях Роны, направляясь в город Этьен. Там, в Этьене, намеревался он прервать свой путь и задержаться на день, на два. Клод — Кривое Плечо предполагает, что сеньор пожелал уединиться для молитвы в соборе, получить от епископа благословение на дорогу, закупить фураж и оружие. Возможно, намеревался он нанять себе в спутники нескольких вольных рыцарей, профессия которых — война. Полны опасностей дороги вне городских стен, и мечом приходится пролагать путь силам Благочестия.
Сеньор ехал верхом на лошади, которая звалась Мистраль. Пока еще не спешил. Но это была не сдержанность и даже не умиротворенность после того, как вверил душу свою, — это было медленное, по горизонтали, созревание на протяжении пути.
Кобыла Мистраль — создание массивное, широкое в кости, в точности, как и ее хозяин. С первого взгляда походила она на рабочую скотину: невозможно было довести ее до точки взрыва; некая мнимая скромность была разлита во всех ее движениях, некое начало внутренней сдержанности, спокойствия или раздумчивости, почти сродни благочестию.
Но со второго, более пристального взгляда, — например, если обратить внимание на капризные повадки этой лошади, когда седлают ее либо освобождают от сбруи, — можно было со всей очевидностью убедиться, что кобыле Мистраль никогда, никоим образом невозможно навязать абсолютную покорность, равно как невозможно и взбесить ее.
Повсюду, и на равнинах, и на холмах, ощущалось, как, улещивая и подползая, набирала силу осень.
Запахи собираемого винограда сопровождали путников. Это был некий постоянный напев, тихий, но пронзительный и упрямый.
Глазам открывались следы засухи и признаки болезни, поразившей виноградники. Выражение глухой злобы запечатлелось на лицах крестьян.
Провинции эти, даже в годы благоденствия и достатка, обращали к серым небесам скорбный лик свой, словно с навечно поджатыми губами: крестьяне, запорошенные пылью, крытые гниющей соломой крыши, грубые кресты, как сама вера в здешних местах — тупая и крепкая. Череда черных скирд сена. А в ночных сумерках и перед рассветом расходится кругами гул сельских колоколов, словно взывающих к Спасителю из глубины глубин.
В эти сумеречные часы можно было различить, как прочерчивали свой лет стаи сильных птиц. И внезапные крики этих птиц. Во всем можно было увидеть набирающее силу доказательство тяжелой, уплотненной реальности, или, при ином взгляде, легкое пульсирование некой отвлеченной идеи.
Все, в особенности удивленная молчаливая покорность крупнотелых крестьянских девушек, застывших на безопасном расстоянии, обозревая кавалькаду всадников, — все были вольны по-своему толковать суть явлений.
Что ж Гийом де Торон, размышлял ли он о возможностях толкования? Об этом нельзя было судить по его виду. Немногие короткие команды, отдаваемые сеньором, свидетельствовали о его внутренней отстраненности. Словно был он погружен в решение геометрической загадки либо упорно проверял вычисления, результат которых не сходился с ответом. Автор записок, Клод, часто поглядывал на молчаливого своего господина и склонен был временами полагать, что сеньор погружен в философские размышления либо предается очищающей аскезе.
Короче, не раз случалось так, что сеньор оставлял без ответа обращенные к нему вопросы, отвечал, хотя его и не спрашивали. Бывало, он произносил: