Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И горничная уходила.
Обронив папаху, на колени перед кроватью жены опустился Воротынцев:
– Линочка! Что с тобой? Как случилось?
И ласково гладил – по руке, по плечу, по лбу. Бледность бескровия была в ней. И говорила она ещё плохо:
– Ты не подумай, что я что-нибудь… Само так схватило… Пошли мурашки по плечам, по рукам, стали кисти неметь… Я начала писать тебе вон… И не могла кончить, свалилась…
На столике лежала записка – гостиничный случайный листок, недоточенным двоящимся карандашом – и что за буквы! Изуродованные, перегнутые, как корчась каждая от боли, самая малая черта еле выписывалась немеющей рукой, не угадать алининого гордо-разбросчивого почерка:
“Жоржик, мне очень плохо. Ты не подумай, что я са…”
Думала, что умирает. И скорей писала ему, чтобы он не подумал…
Ненаглядная моя! Трогательная моя!…
Шинель – с плеч, и опять к ней, присел на обрез кровати:
– Тебе – лекарство дали? – (Кивнула. Детски-удовлетворённое выражение.) – Теперь лучше? – (Кивнула. Что за ней ухаживают, внимательны к ней). – Бедная ты моя!
Гладил волосы ей, убирая со лба:
– Я никогда тебя не оставлю, ты не думай! Я – и не собирался тебя покидать.
Такая сжатость! Такая жалость! Такая теплота: дружок ты мой бедный, чуть я тебя не погубил!
Алина лежала с размягчёнными глазами и, кажется, даже счастливая.
58
И потом была она опять светла. И послушлива вернуться в город. В мягком рассеяньи возвращалась.
Но при подъезде к вокзалу – затемнилась. Предупредила:
– Не хочу домой! Домой – не могу!!
И даже озноб стал её бередить. Хмурые косые перебеги покатились по её лбу и щекам.
Она боялась удара перейти через порог своей обыденной квартиры? Через повседневный порог ей невозможно было перенести своё нынешнее уравновешенное, так трудно давшееся состояние: что-то должно было крахнуть. Контраст обстановки, это можно понять. Но что же делать? Не мог Георгий для семейного лада теперь навек завязнуть тут.
Ему самому не только не тяжко было переступить порог своей квартиры, но – тянуло туда: хоть один бы вечер за всю эту бестолковую поездку, как он любил, – тихий бы вечер, да посидеть дома, покопаться в милых ящиках письменного стола, кое-что найти, мелочи задуманные. Нет, видать не судьба. Свой же дом и не давался, как заговоренный клад.
Уехать бы в Могилёв сегодня же вечером? Никак не оставить Алину одну, никак, это видно. Ещё завтра ли отпустит? Вся надежда на телеграмму от Свечина.
Вот затеял так затеял, ног не вытащить.
Но и по косым перебегам на лице жены понял он, что дома им вечер не просидеть, что-то взорвётся. С Алиной вот такой – это как с гранатой на боку, ослабив предохранительное кольцо. Хоть в кондитерской “Дези” пересидеть, два шага не дойдя, а не дома.
И вдруг придумал. В тот проезд Москвы, две недели назад, он бегло встретил на Остоженке подполковника Смысловского, артиллериста, который был с ним под Уздау, а теперь жил раненый в Москве и звал к себе в гости – неподалеку, на Большой Афанасьевский, там целое гнездо их, Смысловских. Так сегодняшний тягостный вечер и можно бы провести у них, а домой только заскочить переодеться.
И снова Алина посветлела, благодаря мужа за это продление. Снова была послушной, сильно похудевшей девочкой, как в минувшие зачарованные дни.
Всеволод Смысловский подтвердил по телефону, что – дома и рад, и даже ещё один брат его, Алексей, приехал с фронта и тоже будет сейчас. И сегодня как раз удобно, воскресенье.
Да ведь воскресенье! Там, в пустоте пансиона, Воротынцевы и потеряли, какие дни недели.
Надела Алина шёлковые, шёлк по коже, туфли, алое с белым платье и современную, подходящую к обществу брошку: маленькое эмалевое изображение офицерского погона.
Смысловские жили близ Сивцева Вражка, прямо против церковушки Афанасия и Кирилла – с нерусским портиком, колоннами, всё это маленькое, а алтарём уже в другой переулок, Филипповский. Занимали в приподнятом первом этаже старого дома восемь просторных комнат, окнами и в уютный Большой Афанасьевский и во двор. Здесь давно скончался их отец, тихо во сне отошла мать, выросли все семеро детей, четверо холостых жили и посейчас, а остальные приезживали гостить со внуками. Мебель тут наслоилась от жизни нескольких поколений и уважалась не по единству стиля, как у теперешних скоробогатов да адвокатов, и даже не по пользе для сегодняшних жильцов, а за одну лишь память – что и раньше стояла на этом точно месте.
Это было – как часто в старых московских переулках. А здесь удивлял только состав семьи: тут не было ни одной брачной пары, ни одного ребёнка, а – незамужняя сестра и, младше её, трое холостых, совсем не молодых, братьев. И как отец их, директор дворянского института для юношей, был математик, – так избрали математику и все пятеро сыновей, но, исправляя ли отход отца от военной традиции (точно как и Воротынцев), все пятеро кончали 1-й кадетский корпус в Москве, Михайловское артиллерийское училище в Петербурге, и только Павел один не стал прямым артиллеристом, но преподавал математику же в Александровском училище, родном Воротынцеву. Все четверо остальных были хорошо известны в русской армии, Евгений – даже генерал-лейтенант и изобретатель новой пушки.
Встречал Воротынцевых самый младший Всеволод, охромевший от ранения (рана бы – полбеды, да второй раз открывалась сама, и не могли залечить), и самая старшая Елизавета, лет уже за пятьдесят. А у неё сидела – студентка университета, однако очень равно держалась со старой учительницей, оказалось – она не бывшая её ученица, но вместе они преподавали в бесплатной рабочей школе. Елизавета Константиновна всю жизнь всегда и всюду преподавала: детям бедных, детям соседей, племянникам, внукам, ломовым извозчикам, вот теперь рабочим. Наверняка не то интересное общество, которого хотелось бы сейчас Алине, – но лишь бы больше новых людей и текли бы вечерние часы благополучно.
Когда Воротынцевы пришли, студентка с горячностью рассказывала о борьбе против профессора Модестова, помощника проректора, а в его лице – против полицейских порядков, насаждаемых в университете. За неделю перед тем был уволен студент Маноцков, что-то не в порядке у него с воинской повинностью, и придрались. Но он и уволенный пробирался в университет на митинги. И когда в химическом институте, в аудитории, служитель Благов, унтер из пришибеевых, у троих выступавших нагло отобрал входные билеты – Маноцков геройски кинулся на него, взял за грудки, тряс и билеты отнял! С тех пор за Маноцковым устроили настоящую охоту, искали всякого повода для провокации. И проректор Модестов, нисколько не считаясь с конституционными законами, университетской вольностью и просто общечеловеческой этикой, счёл возможным саморучно снять с вешалки пальто Маноцкова для установления по карманам, чьё оно!
Елизавета Константиновна так и головой закрутила, глаза закрывала, верить не хотела: снять чужое пальто?! Вот до чего доводят бесконтрольные самодержавные порядки!
А Воротынцева поразила, как при рассказе инженера Дмитриева о мятеже на Выборгской стороне, не сама суть событий, а – неохватность, неисчерпаемость России: куда ни поезжай, за тысячи вёрст, везде свои и свои толпы, свои новые непохожие заботы и забунтовки.
Сидели за обеденным дубовым столом, предлагалась ваза с большими яблоками, и Воротынцев с радостью увидел, что Алина взяла яблоко, обрабатывала его ножичком, отрезала ломтики. Слава Богу, ведь сегодня с утра так и не ела ничего, одним дыханием жива. Ну как-нибудь, понемножку, рассосётся, отвлечётся.
После этого студенты так были на Модестова злы, что поклялись его сместить. И когда он совершил новый акт произвола – в аудиторию в перерыве зашёл в пальто и в галошах, – разразился стихийный общий протест. Медики старших курсов приняли решение об общей забастовке – до полного смещения Модестова! Они бросились по аудиториям снимать студентов с лекций. Большей частью был успех, студенты проявляли сознательность и солидарность. Однако в помещение юридического факультета прорваться не удалось: служители заперли все двери. Но самое возмутительное произошло на историческом факультете: профессор Сперанский отказался прервать свою лекцию и ворвавшуюся толпу студентов просто выгнал! А с лекции профессора Челпанова, ещё позорней, агитаторов прогнали сами слушатели с криками вроде: “Не хотим дураками расти!” И это – на историческом факультете, кого бы социальные проблемы должны, кажется, захватывать ближе всего! Вялая масса поддалась влиянию белоподкладочников.
Воротынцев – расхохотался. (Оглянулся на Алину – сдержался, чтоб её не оскорбить). Он – представил, увидел, как разгневанный тот профессор шагнул на край кафедры, поднял десницу – и пересиленные его духом бунтовщики пятятся, пятятся, отдавливая друг другу ноги, и закрывают дверь. Вполне военный момент. Всё это басни – о силе толпы: толпа всегда тем слаба, что дух её не слит, рассогласован, и никто не хочет жертвовать первый. Ничего на свете нет сильней одиночного человеческого духа, ибо он, обреча себя на жертву, может держаться без трещины. Да тут и не о военной смелости шло, но перед левыми крикунами образованные люди трусят пуще, чем перед пулемётами.
- Красное колесо. Узел I. Август Четырнадцатого - Александр Солженицын - Историческая проза
- Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3 - Александр Солженицын - Историческая проза
- Красное Пальто: история одной девочки - Наталья Игнатьева – Маруша - Историческая проза / О войне
- Галиция. 1914-1915 годы. Тайна Святого Юра - Александр Богданович - Историческая проза
- 40 дней Кенгира - Александр Солженицын - Историческая проза