цельно, слитно, не уничтожаемо одно без другого и составляет вместе некий глагол, которому названия нет».
Глагол так и не был найден. Но ближайшие подступы к нему — ключевые образные ассоциации, которые образуют у Юрия Трифонова логическую цепь синонимических понятий, равно вмещающих в себя и жизнь, и воспоминание. «Память, как художник, отбирает подробности. В памяти нет цельного, слитного, зато она высекает искры». А искры высвечивают нить, которая, не признавая жестких границ пространства и времени, связует человека с человеком, соединяет эпоху с эпохой. И каждый будничный день быстротекущей жизни позволяет воспринять моментальным просверком истории, распознать в нем «судьбоносный» миг, даже если ты сам не понимаешь «своей судьбы в тот час, когда судьба творится». Эта нить, сказано в цикле рассказов «Опрокинутый дом», «состоит из любви, смерти, надежд, разочарований, отчаяния и счастья краткого, как порыв ветра», но «все сплетено» ею так искусно, что, «если потянуть нитку в устье, она непременно обнаружится и затрепещет в истоке».
Запомним слово нить, чаще других вторгающееся в лексический строй прозы и публицистики Юрия Трифонова. «Человек есть сплетение множества тончайших нитей, а не кусок голого провода под током, го ли положительного, то ли отрицательного заряда», — убежденно предостерегал он оппонентов-критиков от однозначных суждений о героине повести «Обмен». И о том же побуждал размышлять в «Другой жизни» Сергея Троицкого: «…человек есть нить, протянувшаяся сквозь время, тончайший нерв истории, который можно отщепить и выделить и — по нему определить многое». Как бы ни иронизировал при этом герой повести над собой, называя для красного словца свой метод исторического исследования «разрыванием могил», к такой «романтической метафоре» он относился «более всерьез, чем шутливо. Он искал нити, соединяющие прошлое с еще более далеким прошлым и с будущим», а начиналось все для него с «собственной жизни, с той нити, частицей которой был он сам».
Не так ли и Гриша Ребров в «Долгом прощании» начинал свое приобщение к истории с собственной родословной? Когда драмодел Смоляное, вознесенный прихотью фортуны на вершину конъюнктурного успеха, наставительно поучал его обрести почву под ногами, «Гриша воспламенился и стал кричать: «Какая почва? О чем речь? Черноземы? Подзолы? Фекалии? Моя почва — это опыт истории, все то, чем Россия перестрадала!» И зачем-то стал говорить о том, что одна его бабушка из ссыльных полячек, что прадед крепостной, а дед был замешан в студенческих беспорядках, сослан в Сибирь, что другая его бабушка преподавала музыку в Петербурге, отец этой бабушки был из кантонистов, а его, Гришин, отец участвовал в первой мировой и в гражданской войнах, хотя был человек мирный, до революции статистик, потом экономист, и все это вместе, кричал Гриша в возбуждении, и есть почва, есть опыт истории, и есть — Россия…»
Снова нить, «прикосновение к нити», где «ничто не обрывается без следа… Окончательных обрывов не существует!..Должно быть продолжение, не может не быть…» Намеренными повторами сходных логических и даже словесных конструкций мысли писатель создает ощущение бесконечности преемственного ряда, разомкнутого «вглубь и назад», ведущего вперед. И ощущение плотности клубка, в который скручена нить на каждом отдельном витке. «Господи, как все это жестоко переплелось!» — восклицает главный режиссер театра Сергей Леонидович, «с азартом и жадностью» выслушав взбудораженный рассказ Гриши Реброва о «Народной воле». И тут же, продолжая собеседника, раздумывает вслух о том, что 80-й год прошлого века — не только «бомбы, охота на царя», но и Островский, Ермолова на сцене Малого театра, Садовский. «…История страны — это многожильный провод», и не годится вырывать только «одну жилу… Правда во времени — это слитность, все вместе: Клеточников, Музиль… Ах, если бы изобразить на сцене это течение времени, несущее всех, все!»…
Нить, провод, почва — ветви одного ствола, образного древа, которое в преддверии «городских» повестей произросло из пламени костра. «История полыхает, как громадный костер», и каждый из нас, бросая в него свой хворост, принимает на себя багровый отблеск. «Одних он опаляет жарким и грозным светом, на других едва заметен, чуть теплится, но он существует на всех». Человек во времени и время в человеке — прямым, непосредственным выходом к этой теме, осознанием, постижением ее исторических масштабов и выделяется в наследии Юрия Трифонова «Отблеск костра» (1966) — книга, за которой еще в большей степени, чем за названными рассказами, следует признать принципиальное значение поворотного рубежа, переломной вехи в творческом пути писателя. И Гриша Ребров в «Долгом прощании», и Сергей Троицкий в «Другой жизни» шли как бы по стопам самого Юрия Трифонова, уже переплавившего память о близких в память истории.
Но не только такой опосредованной связью с последующими произведениями писателя примечательна книга «Отблеск костра». Между нею и романом «Старик» существует и прямая, неразрывная связь, обозначенная сюжетными стыками. Выявление их позволяет проследить те самобытные законы образотворчества, благодаря которым фактологическая основа документального повествования преобразуется в художественную систему характеров и обстоятельств, создающих новое романное единство, новое качество эпической мысли. Что же дает первотолчок ей?
«Все началось после чтения бумаг, которые нашлись в сундуке. В них гнездился факт, они пахли историей, но оттого, что бумаги эти были случайны, хранились беспорядочно и жизнь человека проглядывалась в них отрывочно, кусками, иногда отсутствовало главное, а незначительное вылезало наружу, оттого и в том, что написано ниже, нет стройного рассказа, нет подлинного охвата событий и перечисления важных имен, необходимых для исторического повествования, и нет последовательности, нужной для биографии. Все могло быть изложено гораздо короче и в то же время бесконечно шире…» При несомненной искренности этого и ряда других авторских суждений об «Отблеске костра», сколь доверительных, столь же пристрастных, Юрий Трифонов был не всегда прав. Единственно бесспорное в подобных самооценках восходит к давней формуле творчества, предложенной Ю. Тыняновым: писатель начинается там, где кончается документ. На свой лад, в соответствии со своим замыслом и его воплощением подтверждая эту формулу, Юрий Трифонов погружает нас в самое движение художественной мысли, либо вскрывающей таившуюся в документе поэтическую силу, либо додумывающей, договаривающей то, что осталось за документом, восполняющей провалы и пустоты за счет нашего современного знания, нынешнего понимания минувших событий. Потому так много в книге раздумий и признаний, обнажающих творческую лабораторию писателя, который постигает непререкаемую правду исторического факта через оголенный, сухой язык архивных бумаг. Живя «своей скрытной медленной жизнью, рассчитанной на тысячелетия, как камни, как ледники», они несут в себе и приближают нам «запах времени, который сохранился в старых телеграммах, протоколах, газетах, листовках, письмах». Так, грозовым ветром 1917 года дышат протоколы «инициативной пятерки», первого в