а младший на Дальнем Востоке.
Чепыжин взял руку Штрума, в молчаливом пожатии выразил то, что не нужно говорить словами. И старуха Наталья Ивановна подошла к Виктору Павловичу, поцеловала его в плечо.
– Что у вас нового, Виктор Павлович? – спросил Чепыжин.
– То же, что и у всех. Сталинград. Теперь нет сомнения: Гитлеру капут. А у меня лично мало хорошего, наоборот, все плохо.
Штрум стал рассказывать Чепыжину о своих бедах.
– Вот друзья и жена советуют каяться. Каяться в своей правоте.
Он много, жадно говорил о себе – тяжелобольной, день и ночь занятый своей болезнью.
Штрум скривился, пожал плечами.
– Все вспоминаю наш с вами разговор насчет квашни и всякой дряни, которая всплывает на поверхность… Никогда столько мрази не возникало вокруг меня. И почему-то это все совпало с днями победы, что особенно обидно, непозволительно обидно.
Он посмотрел в лицо Чепыжину и спросил:
– По-вашему, не случайно?
Удивительное было лицо у Чепыжина – простое, даже грубое, скуластое, курносое, мужицкое и при этом уж до того интеллигентное и тонкое, куда там лондонцам, куда там лорду Кельвину.
Чепыжин хмуро ответил:
– Вот кончится война, тогда уж заведем разговор, что случайно, а что не случайно.
– Пожалуй, свинья меня к тому времени съест. Завтра на ученом совете меня порешат. То есть порешили меня уже в дирекции, в парткоме, а на ученом совете оформят – голос народа, требование общественности.
Странно чувствовал себя Виктор Павлович, разговаривая с Чепыжиным, – говорили они о мучительных событиях в жизни Штрума, а на душе у него почему-то было легко.
– А я-то считал, что вас теперь носят на серебряном блюде, а быть может, и на золотом, – сказал Чепыжин.
– Это почему? Ведь я увел науку в болото талмудической абстракции, оторвал ее от практики.
Чепыжин сказал:
– Да-да. Удивительно! Знаете, человек любит женщину. В ней смысл его жизни, она его счастье, страсть, радость. Но он почему-то должен скрываться, сие чувство почему-то неприлично, он должен говорить, что спит с бабой потому, что она будет готовить ему обед, штопать носки, стирать белье.
Он поднял перед лицом свои руки с растопыренными пальцами. И руки у него были удивительные – рабочие, сильные клешни, а при том до того уж аристократичны.
Чепыжин вдруг озлился:
– А я не стыжусь, мне не нужна любовь для варки обеда! Ценность науки в том счастье, которое она приносит людям. А наши академические молодцы кивают: наука – домработница практики, она работает по щедринскому правилу: «Чего изволите?», мы ее за это и держим, за это и терпим! Нет! Научные открытия имеют в самих себе свою высшую ценность! Они совершенствуют человека больше, чем паровые котлы, турбины, авиация и вся металлургия от Ноя до наших дней. Душу, душу!
– Я-то за вас, Дмитрий Петрович, да вот товарищ Сталин с вами не согласен.
– А зря, зря. Ведь тут есть и вторая сторона дела. Сегодняшняя абстракция Максвелла завтра превращается в сигнал военного радио. Эйнштейновская теория поля тяготения, шредингеровская квантовая механика и построения Бора завтра могут обратиться самой мощной практикой. Вот это надо бы понимать. Это уж настолько просто, что гусь поймет.
Штрум сказал:
– Но ведь и вы на себе испытали нежелание политических руководителей признать, что сегодняшняя теория завтра станет практикой.
– Нет, тут-то обратное, – медленно сказал Чепыжин. – Я сам не хотел руководить институтом, и именно потому, что знал: сегодняшняя теория завтра обратится в практику. Но странно, странно, я был убежден, что Шишакова выдвинули в связи с разработкой вопроса ядерных процессов. А в этих делах без вас не обойдутся… Вернее, не считал, по-прежнему считаю.
Штрум проговорил:
– Я не понимаю мотивы, по которым вы отошли от работы в институте. Ваши слова мне неясны. Но наше начальство не поставило перед институтом задачи, которые вас встревожили. Это-то ясно. А начальству случается ошибаться в вещах более очевидных. Вот Хозяин все крепил дружбу с немцами и в последние дни перед войной гнал Гитлеру курьерскими поездами каучук и прочее стратегическое сырье. А в нашем деле… не грех ошибиться великому политику.
А у меня в жизни ведь все наоборот. Мои довоенные работы соприкасались с практикой. Вот я в Челябинск на завод ездил, помогал устанавливать электронную аппаратуру. А во время войны…
Он махнул с веселой безнадежностью рукой.
– Ушел в дебри, – не то страшно, не то неловко минутами. Ей-богу… Пытаюсь строить физику ядерных взаимодействий, а тут рухнуло тяготение, масса, время, двоится пространство, не имеющее бытия, а один лишь математический смысл. У меня в лаборатории действует молодой талантливый человек, Савостьянов, вот мы с ним как-то заговорили о моей работе. Он меня спрашивает: то, другое. Я ему говорю: это еще не теория, это программа и некоторые идеи. Второе пространство – это лишь показатель в уравнении, а не реальность. Симметрия существует лишь в математическом уравнении, я не знаю, соответствует ли ей симметрия частиц. Математические решения обскакали физику, я не знаю, захочет ли физика частиц втискиваться в мои уравнения. Савостьянов слушал, слушал, потом сказал: «Я вспомнил моего товарища-студента, он как-то запутался в решении уравнения и сказал: знаешь, это не наука, а совокупление слепых в крапиве…»
Чепыжин рассмеялся.
– Действительно странно, что вы сами не в силах придать своей математике физического значения. Напоминает кошку из Страны чудес, – сперва появилась улыбка, потом сама кошка.
Штрум сказал:
– Ах, боже ж мой. А в душе я уверен, – вот главная ось человеческой жизни, именно здесь она и пролегла. Не изменю своих взглядов, не отступлюсь. Я не отступник от веры.
Чепыжин сказал:
– Я понимаю, каково вам расставаться с лабораторией, где вот-вот может проглянуть связь вашей математики с физикой. Горько, но я рад за вас, честность не сотрется.
– Как бы меня не стерли, – проговорил Штрум.
Наталья Ивановна внесла чай, стала сдвигать книги, освобождая место на столе.
– Ого, лимон, – сказал Штрум.
– Дорогой гость, – сказала Наталья Ивановна.
– Нуль без палочки, – сказал Штрум.
– Но-но, – проговорил Чепыжин. – Зачем так?
– Право же, Дмитрий Петрович, завтра меня порешат. Я чувствую. Что ж мне делать послезавтра?
Он пододвинул к себе стакан чаю и, вызванивая ложечкой по краю блюдечка марш своего отчаяния, рассеянно проговорил:
– Ого, лимон, – и смутился оттого, что с одной и той же интонацией дважды произнес это слово.
Они некоторое время молчали. Чепыжин сказал:
– Хочу с вами поделиться кое-какими мыслями.
– Я всегда готов, – рассеянно сказал Штрум.
– Да так, просто маниловщина… Знаете, теперь уже стало трюизмом представление о бесконечности Вселенной. Метагалактика когда-нибудь окажется кусочком сахара, с которым пьет чай вприкуску