— Поешь, или пляшешь, иль в пьесах выступаешь?
— Пою я…
— Врешь ведь, курва, — не унимаясь, наседала деваха.
— Не вру я…
— Валяй, спой чего-нибудь. Я пенье… обмираю.
— Поздно, отбой был.
— А ты тихонько.
— Тихонько не умею, да и спят уже.
— Давай валяй, как можешь, авось не переработались за день, выспятся!
Надя задумалась. Что петь?
— Ты что-нибудь из цыганского знаешь? Я обмираю цыганское.
Цыганского Надя ничего не знала, но совсем недавно посмотрела фильм «Сестра его дворецкого», где очаровательная, молодая иностранка на ломаном русском языке пела «Калитку». Просмотрев еще один сеанс, Надя уже знала наизусть и «Калитку», и всю музыку к фильму. В стопке стареньких нот на рояле у Дины Васильевны она отыскала «Калитку» и запомнила слова.
«Если б тогда знать, где ее придется петь!» — подумала Надя и вполголоса запела.
Все они — подонки человеческого общества, воровки, бандитки, наводчицы, «печальные жертвы войны», как они себя называли, умудряясь просиживать по 2–3 срока, были поразительно чутки к музыке. Как кобры при звуке факирской дудочки, зачарованные, умолкли, прекратили свою возню и перебранку. Притихли даже «контрики». Насмешливая «космополитка безродная» Соболь вылезла из своего угла и смотрела на Надю грустными, большими глазами. Уже она исчерпала весь свой репертуар, пропела все: начиная от «Чайки» до Хабанеры Кармен, все, что учила и помнила на слух, а они, все не унимаясь, просили: «Давай еще».
Пришел дежурный надзиратель и заорал что есть мочи:
— Прекратить безобразие. В карцер захотела? — а глаза совсем не злые, но порядок есть порядок. Тюрьма, и не забывайте!
Дней через десяток ее вызвали на этап. Камера всполошилась, откуда ни возмись явились украденные вещи и пресловутое платье американки.
— Бери, будешь в нем в театре петь, — сказала угрюмая блатнячка. Звали ее Розой, а фамилий она имела целых четыре. — И от меня вот, — сунула она Наде толстые шерстяные носки. — Бери, не отказывайся, вспомнишь меня, когда пригодятся. Хреновину ты затеяла, пожалеешь! — и отвернулась, дикая, угрюмая. Надя даже всплакнула, ведь кому сказать — не поверят. Такие оторвы, а все же не лишены человеческих чувств.
НА ЭТАП
С вечера всем этапникам приказали быть готовыми к утренней отправке. Дежурный лейтенант, по прозвищу Карлик Нос, зачитал дополнительный список — еще несколько «контриков», в том числе и космополитка Соболь. Уголовниц всего четверо, с большими сроками, с двумя — тремя судимостями каждая. Но это только из Надиной камеры, а сколько их, этих камер? Одному Богу известно…
До последней минуты в суете сборов она ни разу не вспомнила о доме, а вспомнив, затосковала, горько, без слез. Ей живо представилось, как мать придет с передачей, а ей скажут:
— Выбыла на этап!
— Куда же? — похолодев, спросит мать.
— Неизвестно!
А если и известно, то не скажут. Там не церемонятся. И пойдет она, обливаясь слезами, ожидая, когда станет известно, где скитается ее единственная дочь.
Но гудяще-снующая камера не располагала к слезливым размышлениям. Заключенные, объявленные в списке на этап, метались по камере, отыскивая свои ложки, кружки, расчески и прочие убогие пожитки. Остающиеся поспешно прятали свое, чтоб ненароком не прихватили отъезжающие. Роза с мрачным видом сворачивала самокрутку и смотрела, как Надя коленом запихивает в холщевый мешок свое немудреное барахлишко.
— Говорю тебе, херовину ты затеяла, — пробасила она и глубоко затянулась.
— Наверное, только теперь поздно! Изменить ничего нельзя.
— Можно! Смастерить мастырку и закосить. Да ведь ты не захочешь, — с сожалением сказала Роза.
Потом она обернулась в свой закуток и позвала:
— Муха! На цырлах!
Тотчас к ним подскочила молодая блатнячка с хитрыми, вороватыми глазенками, которые она с ходу запустила в Надин мешок.
— Ну, ты! — перехватив ее взгляд, отстранила ее рукой Роза.
— Я вот чего! Тебя тоже на этап вызвали. Присматривай за артисткой, чтоб все в ажуре было.
— Шестерить не стану, пусть не надеется, — бойко отбрила Муха.
— Да кто тебя просит шестерить, дура! Я говорю, помоги ей, она по первой, многого не знает, что и как! Человеком надо быть! — угрожающе повысила голос Роза.
— Человеком? Это хоть сто порций! — оживилась Муха. — Это всегда пожалуйста!
— И вот еще; коли где встретишь Короля, скажи ему, если он, подлина… — и дальше пошел уже совсем нецензурный разговор.
Надя поморщилась и отвернулась.
— Привыкай, другого не будет, — недобро сказала Роза и отошла.
— Говори, чего помочь? — предложила Муха.
— Тебя как звать-то? — спросила Надя.
— Звать? Меня? — удивилась Муха. — Ну, Зойка, а что?
— Ничего, просто имя у тебя ведь есть.
— Смотрю, вещей у тебя много, давай помогу нести. «Далеко занесешь, не найду!» — подумала Надя, умудренная горьким опытом, но обижать Муху не хотела и сказала:
— Спасибо, тут не тяжело, сама справлюсь. Где-то в углу слышно было глухое рыданье.
— Кто это так плачет? — встревожено спросила Надя.
— А, контрики! Мать с дочерью разлучают, одна на этап идет, вот и ревут обе. Да черт с ними! Фашистки!
— Почему это они фашистки? — Не поверила Надя.
— Потому против Советской власти, вот почему, — безапелляционно заявила Муха. — Статья у обеих какая? Пятьдесят восьмая, первый пункт, самая расфашистская статья, и жалеть их нечего.
Но хоть и были они «контрики», против Советской власти, Надя в душе все же очень пожалела их. Ей представилось, что на месте этих двоих оказалась бы она со своей матерью. Каково было бы им? А, может быть, это ошибка и они вовсе не против нашей власти? Какая же им власть нужна?
Не все события одинаково хорошо удержались в Надиной памяти, они как-бы выпали из ее сознания, потерялись. Плохо помнила она, в частности, как очутились этапники с пересылки у столыпинских вагонов? Смутно запомнилось ей, что колонна их, не менее сотни человек, долго, до полного изнеможения, шагала, спотыкаясь о шпалы, подгоняемая окриками конвоиров и свирепым лаем собак, пока не остановилась у бесконечно длинного состава. Обремененные вещами, и пожилые, едва ползли. Рядом с ней вконец охромевшая, ковыляла в лаковых лодочках космополитка Соболь и бойкая Муха. Четыре конвоира с одной стороны и четыре — с другой, с немецкими овчарками, с автоматами наперевес гнали, хуже чем немцев по Москве, обессиливших женщин, окриками — «Давай, давай!», «шевелись быстрей!», «подтянись!»