— Суд удаляется на совещание! — объявил председатель, и все заволновались, заспорили и стали занимать пустые передние места, поближе к суду. Интересно ведь!
Приговор выглядел устрашающим: соучастие в ограблении с убийством. Принимая во внимание… учитывая… Суд постановил: Семь лет исправительно-трудовых лагерей.
«Не может быть, это не мне», — с тревогой подумала Надя.
— Мало ей, — раздалось из зала. — Парня погубила, поганка, — то и дело вскакивали со своих мест женщины, награждая ее отборными эпитетами.
Надя выслушала приговор молча. Не поверила: «Не может быть!» Ей показалось, кто-то зло пошутил, хотел припугнуть, чтоб впредь осмотрительней была в выборе знакомых. Напрасно она ждала и надеялась, что Сашок опомнится, придет в себя и скажет всем здесь сидящим, что зря оговорил Надю. Непонятно только почему? Из трусости? Из подлости? А быть может, из ревности? Но ничего такого не произошло. В последнем слове Сашок путано лопотал что-то, обещал исправиться, оправдывался, сваливая всю вину на нее.
От последнего слова Надя отказалась. Сказала только:
— Мне нечего говорить вам, все равно мне не верят. Хотели сделать из меня преступницу и сделали.
Слова ее потонули в потоке возмущенных возгласов. Много незаслуженно обидных слов пришлось выслушать ей тогда.
Приговор Сашку зал встретил одобрительным гулом. Восемь лет исправительно-трудовых лагерей. Тоже принимая во внимание…
— Можно было больше!
— Так им и надо!
Орденоносная бригадирша из колхоза «Путь Ильича» металась около судей, призывая быть на страже закона:
— Мало, мало, я буду жаловаться, я до Верховного Суда дойду.
Она еще что-то говорила, но Надя уже не слышала. После объявления приговора обоих под конвоем вывели во двор, где уже ждала машина со смешным названием «воронок». Увидев «воронок», она вдруг ясно осознала весь ужас совершившегося и остановилась.
— Мама, мамочка, что с тобой будет! — вырвалось у нее.
— Иди, иди, — подтолкнул ее конвоир, — будет еще время, наплачешься о матери, — сказал он беззлобно.
— Не заплачу, не заплачу, ни за что не буду плакать, прошептала Надя и с силой сдавила зубами нижнюю губу.
Во дворе к ней подскочил Филя:
— Круто тебе впаяли, не ожидал! — произнес он, часто моргая рыжими ресницами. — Ты пиши, сразу подавай кассацию, жалуйся, не соглашайся с приговором.
На Сашка он даже не взглянул, словно того и не существовало вовсе. От Нади он подошел к конвоиру и стал ему о чем-то толковать. Конвоир кивнул Филе и подсадил ее в высокий кузов. Дверь захлопнулась.
Горе не раз посещало маленький дом на Тургеневской улице. Гибель отца и брата была общим бедствием — войной. Погибших оплакивала вся страна. Отец и брат были кровавыми слезами их Родины.
Героями, живыми и мертвыми, гордились, им воздавались заслуженные почести.
Совсем другое обрушилось теперь. Это было как удар молнии, как внезапное землетрясение или ураган, когда его величество случай сметает, опрокидывает и давит человека, как козявку, и нет никакой силы и возможности противостоять ему. Но надо все выдержать, перетерпеть, не сломаться, перемочь, чтоб подняться заново и жить.
В первый же день своего пребывания в пересылочной тюрьме, Надя отправила домой, в Малаховку, письмо с адресом своего местопребывания: Москва, Красная Пресня, п/я 22/62 и заявление на имя начальника тюрьмы.
— Пиши кратко, — посоветовала сокамерница и подсказала, как нужно писать.
От з/к Михайловой Н. Н. статья 74–17, срок 7 лет.
Заявление.
Прошу вашего разрешения на свидание с матерью.
Михайлова.
Как ответил начальник тюрьмы на ее заявление, неизвестно, заявление обратно не вернул, но свидание разрешил. В эту лихую для Нади годину единственной и надежной опорой оказалась мать. Надя и хотела и боялась этой встречи. Боялась материнских слез, упреков и убитого горем лица. Но страшилась напрасно, она просто не знала своей матери. Зинаида Федоровна пришла собранная и серьезная.
«Как на экзамен», подумала Надя, завидев ее через прутья решетки. Лишь один раз ее прекрасные большие глаза стали влажными, когда, захлебываясь от рыданий, Надя целовала ее руки и только могла произнести: — Прости, мама, прости!
— Мне нечего прощать тебе, Надюша. Не плачь, родная. Сама я во всем виновата. Жила, как неживая, в чаду. Горем своим упивалась, а про тебя и забыла.
Напоследок сказала:
— Прошение буду подавать от себя, может, уважут, как жену погибшего фронтовика.
Не сказала «погибшего героя», для нее не было разницы, герой или просто фронтовик-солдат. Был любимый, единственный, навечно памятный муж. Странная она была, не как все. Не умела радоваться жизни, жить сегодняшним днем, все думала о том, что может случиться. Словно предвидела и ожидала грядущие горести.
УЗИЛИЩЕ «КРАСНАЯ ПРЕСНЯ»
Раба позорное название носить —
Такая участь многих, духом же они
Свободней тех, кого рабами не зовут.
Еврипид.
Пересылочная тюрьма, куда угодила Надя, называлась «Красная Пресня», и была она не хуже и не лучше всех остальных тюрем в Москве, — известно, тюрьма не дом отдыха. Правда, ей сказали соседи по камере, что на Лубянке лучше: и полы паркетные, и кормят лучше, в камерах народу поменьше, и даже книги читать дают из конфискованных частных библиотек. Но там сидят «враги народа», а она себя не считала ничьим врагом, тем более народа. Арестантов битком набито, и все разные, за разные грехи. Одни женщины, и это очень хорошо, многие разгуливали, едва прикрыв телеса, от жары и духоты.
Особняком держались кучка молодых, и женщины постарше— «контрики», «болтуны», «шпионы», «космополиты безродные» и просто «враги народа». Были и другие: указницы от 7/8, растратчицы, за прогулы и опоздания свыше 20-ти минут и даже одна врач за подпольный аборт. Но подавляющее большинство уголовницы-воровки, или блатнячки, как их здесь называли. Отличались они от прочих тем, что говорили исключительно нецензурным языком, изредка пересыпая речь словами из, им одним понятного жаргона. Так, тремя-пятью замысловато-крепкими восклицаниями и междометиями они выражали множество чувств, эмоций и действий.
В семье, где росла Надя, разговорная речь, быть может, не отличалась литературным языком, но матерщина была не в ходу, а тетя Маня просто терпеть ее не могла и покрывалась красными пятнами, когда при ней случалось кому сквернословить.
— Эко ты! Бесстыжие твои зенки, ангела своего хранителя пугаешь! — осаживала она охальника.