Нам ли улыбался немец или самому себе — не знаю. Не знаю и того, что она могла означать, эта его улыбка, — разумеется, ничего хорошего, это уж бессомненно, хотя немец улыбался нам так, словно собирался немедля, тут же, сделать для нас что-то весьма и весьма приятное. Приятное! Привидится во сне такая «приятная» улыбка, сразу проснешься в холодном поту. К счастью, мне редко снятся военные сны, — некоторых товарищей моих они просто замучили, — и еще реже я их рассказываю. Не люблю я это занятие (долгое время жил рядом со мной почти профессиональный сновидец и толкователь снов, и все сны у него в силу этого были со значением, к случаю, на тему «в струю» — уж я наслушался всего этого вот так, до тошноты) и все же не могу сейчас не рассказать о том, как года два назад приснился мне тот немецкий летчик. Тот, и не совсем тот, каким я увидел его наяву в августе сорок первого в крымском небе. Он явился в мое сновидение в ином облике (и тем не менее я ничуть не усомнился, что это именно тот летчик) — в эсэсовском мундире, в летном кожаном шлеме, и глаза у него были не маленькие и узкие, а, наоборот, преогромные и квадратные, и нос удлинился и загнулся крючком, и губы стали тонкими и черными, будто обуглились.
Может, сожгли вместе с его проклятым «мессером» того улыбающегося убийцу, и потому он мне таким приснился? А что, если он живет себе припеваючи, и пестует внуков, и на досуге, чуть-чуть привирая (только чуть-чуть, много врать ему незачем, он дрался, черт побери, в воздухе дрался, а не околачивался и не мародерствовал, как некоторые по тылам), рассказывает им о своих подвигах и, между прочим, уже только ради смеха, — нельзя детям все время о трагическом, не педагогично, — о том, как однажды, словно за зайчишкой гонялся в «диких таврических прериях» за маленьким самолетиком с забавным прозвищем «русфанер».
Ему самому смешно вспоминать, как все это было, и он смеется, вытирая наглаженным платочком мокрые, по-прежнему толстые, еще не поблекшие губы. И дети смеются. (Они без смеха не могут представить себе, как маленький, глупенький, похожий на зайчишку, очень похожий, даже, может, ушастый «русфанер» мечется из стороны в сторону, прыг-скок, прыг-скок, стараясь убежать от их деда. А от нашего деда, глупенький, не убежишь, у него истребитель, у него пушечки и пулеметики. Дед как нажмет на гашетки, тра-та-та, и от «русфанера» во все стороны только пух, только щепки. Умора! Ну точь-в-точь все, как в веселой считалке: «Раз, два, три, четыре, пять — вышел зайчик погулять. Вдруг охотник выбегает, прямо в зайчика стреляет. Пиф-паф, ой-ой-ой, умирает зайчик мой».) До чего же чисто и звонко смеются дети и с каким обожанием смотрят они на своего смелого, веселого, доброго деда.
Господи, не для себя прошу, пожалей и пощади его внуков, спаси их невинные души!
…Это была тесная аллейка в лесопосадке: коренастые молодые дубки стояли в несколько рядов по обе стороны от плохо накатанного, узкого проселка, и как ухитрился мой Вовчик загнать в эту аллейку, сначала загнать, а потом вывести и поднять в воздух свою машину, это я никак объяснить не смогу. «Мессер» с ревом пронесся мимо нас, — мимо, но не над нами, и вскоре все утихло. Вовчик подождал немного, «мессер» не вернулся. Возможно, немец решил, что мы при его «любезном содействии» все-таки гробанулись, возможно также, что ему уже пора было возвращаться на свой аэродром, но вернее всего, он просто потерял нас. «Перекур на пять минут» — сказал Вовчик и вылез из машины. Я тоже вылез, но курить не стал. Каспиец, я несколько раз попадал в штормы, и хоть бы что, а тут укачало до помутнения в глазах. «Ты чего?» — спросил Вовчик, когда я отказался от папиросы. «Пить хочется», — сказал я. «Это можно, — сказал Вовчик. — Тут же кругом баштаны».
Уже несколько опустевший августовский баштан начинался сразу за посадкой. Вовчик быстро разделал полосатый «мелитопольский» арбуз на огромные скибы, и мы, присев друг против друга на корточки, можно сказать, по самые уши погрузились в остывшую за ночь сладкую, сочную мякоть. И вдруг Вовчик, уронив недоеденную скибку, вскочил и, крикнув «тикай!», побежал. Я побежал за ним, не сомневаясь, что Вовчик увидел за моей спиной что-то страшное, у него было такое испуганное лицо, когда он бросил есть, что у меня оборвалось сердце. Пробежали мы, правда, немного (о, как жутко хрустели под ногами раздавливаемые арбузы), я все же нашел в себе силы оглянуться и, когда повернул голову, увидел баштанщика — старого-престарого деда со старой-престарой «шомполкой» на ремне.
Я понимал, что это смешно, но чтобы в такой степени… Юра буквально изнемогал от смеха и все повторял зачем-то: «Тикай, значит. Тикай».
— Ну да, «тикай». Это у Вовчика условный рефлекс сработал, — пояснил я. — Он, понимаешь, в детстве много лазил по баштанам, ну и как-то напоролся на такого вот деда. И тот в него из «шомполки» солью. Граммов пятьдесят крупной соли в мягкое место, — уточнил я для пущего веселья. Но Юре это не понравилось. Он перестал смеяться.
— А у нас такого не бывает, — сказал Юра.
— Чего не бывает? Условных рефлексов? — попытался я продолжить в том же духе.
— В пацанов у нас не стреляют, вот чего.
— Так у вас и баштанов нет.
— Баштанов, верно, нету, а сады, огороды, ягодники — повсеместно. Есть, одним словом, куда лазить. И я лазил. Поймают если, уши надерут, это да. Или хворостинкой отстегают. Но чтобы в ребятишек из ружья палить — сроду не бывало.
— Поверим, — сказал я. — А у нас на баштанах палят, потому у нас и рефлексы такие.
— При чем тут рефлексы. У твоего летчика, если хочешь знать, не рефлекс сработал, а доброта. Пожалел он тебя.
— Меня?! А почему он должен был меня жалеть?
— А потому… Может, скажешь, не страшно было?
Я хотел сказать: «И вовсе не страшно», чего ради мне признаваться первому встречному в том, как оно в самом деле было, но неожиданно для самого себя сказал:
— На земле я, понимаешь, ко всему уже привык. А тут воздух. В воздухе в случае чего и ухватиться не за что. — Я рассмеялся, но не очень весело рассмеялся и, поняв это, продолжал уже серьезно: — Ну и с непривычки, сам понимаешь… Какое уж тут может быть настроение.
— Вот он и разыграл тебя с этим