Шрифт:
Интервал:
Закладка:
86. Ходит и ходит вор в мой деревенский дом. Более десяти лет ходит. Уж все в доме изучил лучше меня, знает, что украл, а что я сам увез или припрятал. Но все ходит: не забуду ли я чего такого, что ему очень понравится. Но я оставляю только то, что он давно не берет. Не может же он взять, например, мою охотничью шапку – вдруг встретимся, и я узнаю. В деревне, не в городе, не спрячешься. Я уже привык к нему и даже рад по весне, когда узнаю, что был именно он: чужой начнет искать «золото» заново, переломает все, перевернет весь дом…
Не могу только привыкнуть к тому, что он знает меня в лицо, а я его нет. Может встречаемся, разговариваем, закуриваем вместе… Я знаю, он курит, и оставляю ему в доме сигареты и пепельницу рядом. И он всегда покурит наедине, но сигареты все не берет.
Примерно такая же картина вырисовывается и в государстве нашем. И я все чаще с тревогой думаю: «А что если мы все привыкнем к постоянному воровству, свыкнемся как я? Что будет?…»
87. Осенью земля сирота. И всюду одиночество. Лес, река, поле – живут каждый сам по себе, каждый наособицу. И человек замыкается в себе. Все готовятся в зиму как в плавание. Надо одолеть это снежное море, пройти сквозь стужи, глухие темные ночи, чтобы в марте вынырнуть как из глубины навстречу свету и солнцу.
88. Весной возле самого леса скопилась снеговая лужица. Вернулся на родину куличок, отдохнул тут, попил снеговой водички и полетел дальше. А лужица прогрелась, постепенно вода ушла, осталась низинка, а в ней появилась первая зелёная травка. Ночью прискакал заяц и отведал первой луговой зелени.
Летом вышла из зеленого леса лосиха с лосёнком, и пока она оглядывала поле, готовясь перейти его безопасно, лосёнок тоже пощипал сочной травы из этой низинки.
А пришла осень – на дне низинки вырос крепкий гриб подберезовик. Но никто его не нашёл, и он долго стоял как богатырь среди равнины – будто всё дивился на человеческую невнимательность. Так тут он и сгинул в одиночестве.
Потом выпал снег, всё сравнялись, стало как белый чистый лист бумаги до новой весны.
89. Двое суток живу в чужой бане. Пришёл охотиться, но друга нет, дом да замке, и я поселялся в бане. Утка летит где-то стороной, на озёрах пусто, да и какая это охота, если лесные прибрежья весь день аукают грибниками. Прёт крепкий белоснежный боровик. Набрал и я, высушил в банной печи, используя вместо противня старую банку из-под селедки иваси. Собираюсь домой, радуюсь, что лёгок стал рюкзак: сухие грибы не много тянут. Три румяных яблочка на вершине яблони остаются в зиму, вглядываюсь – они как три огонька на мачте теплохода. «До новой весны, как до новой навигации», – говорю я мысленно оставшемуся зимовать моему недолгому пристанищу. И, ухожу в поле.
90. Ночью выпал первый мокрый снег. И багряные леса отяжелели от белого груза, редкая и радостная картина. Машина летит сквозь этот бело-золотой лес. Мы трое в кабине. Молчим и только смотрим вперёд и по сторонам.
Шофер с Шилекши, о которой я когда-то писал. Вот она тут где-то крадётся через леса к другой реке Черный Лух. С трудом верю, что когда-то с багром, работал на весновке, жил в лесах… Теперь новая дорога – лесной асфальт. Не то, что в былые годы. Но те времена все равно кажутся лучше. Почему нищета вспоминается иногда приятнее богатства? Или и впрямь, счастье не в деньгах?
Стужа полей
1. Когда наступает зима, вся Россия сжимается как перед смертным боем. Цепенеют от страха и деревня и город: как выжить, дотянуть до травы, до солнышка? В любой деревне дрова и хлеб – первая забота.
На дрова воруют друг у друга заборы, а хлеба ждут целую неделю: чёрные промёрзлые буханки везут из райцентра на грузовой машине прямо в кузове завернув в брезент. Километров 50–70 пробивается машина через заносы. И пока она со страданием близится к магазину, со всех сторон плетутся к этому магазину старики и старухи. Эти уж и вовсе по бездорожью: мимо ёлок через овраги и перелески одолевают по пять-семь вёрст. Иначе не выжить. У кого нет сил, лежат на печи. День, два… неделю. Уходит тепло из печи – уходит и из человека. Нынче уж никто кроме воров не придёт, не проведает: все заняты лишь собой, не раз находили замерзшие тела старух на прокалённой морозом родной печи.
А город? Он тоже всю зиму ждёт, когда лопнут под землёй трубы отопления, и начнут копать, искать их. Это уже привычно, редкая зима проходит, чтобы в самое гриппозное время не отключили отопление в целом районе. Сколько надсадных кряканий у прохожих, сколько нервных писаний в газеты, жалоб, угроз, увещеваний слышим и видим мы ежезимно (да и летом ещё). И все ищут какое-то загадочное служебное лицо или инстанцию, допускающих головотяпство. А на самом деле всё элементарно и просто. Спросил я как-то старого нижегородского водопроводчика, почему так бестолково ведётся ремонт подземных трубопроводов, есть ли схемы прокладки этих труб по городу, время их заложения и ремонта, материал, толщина, изоляция… И услышал то, о чём грустно догадывался, многие трубы заложены ещё до войны, документации почти никакой не было, а то, что было, утеряно в войну. Лишь несколько старых городских мастеров водопроводчиков знали всё это хозяйство на память и на ощупь. Теперь они вымерли, а молодые копают наугад, вырезают худую часть старой ржавой трубы длиной в три – четыре метра, заменяют её новой и засыпают до зимы. Если взять только центр города с общей длиной отопительных труб в три-четыре километра, то на полную замену этих труб потребуется тысяча лет! Однако будем справедливы, иногда заменяют всё же побольше; метров по десять, по сорок… Но и при таких темпах надо сто лет.
2. Все творения, все дела людей как-то мельчают, тускнеют перед зимой как перед вечностью. Вся наша жизнь будто сжимается, душа забивается в «угол» и скулит жалобно словно собака в худой продувистой конуре. Нам хочется хоть немного сочувствия и добра, хоть немного тепла и неба. Но «унесли» наше тепло небесные птицы, оставили нас одних у пустых рек и лесов. И вот мечется, ищет что-то душа, а чего, и сама не знает. Но будто что ещё помнит… И силится, силится возвернуть это утраченное, но не знает, как. Помог бы кто.
3. Если случится в предзимье увидеть последнюю цепь улетающих гусей, невольно остановишься среди поля и провожаешь их как обречённых. Так тяжело, натружено взмахивают они крылами, будто уносят на себе неимоверную тяжесть. Это совсем не то воздушное шествие первых отлетающих стай: там овладевает тобой лёгкая грусть одиночества, осознание конца лета и жалеешь, вроде бы, самого себя. А здесь – их жаль: долетят ли? Но что значит эта наша жалость к безнадёжно отставшим, хоть людям, хоть птицам? Мы даже не спрашиваем причины запоздания, а сразу грустим, расстраиваемся. Видимо, потому, что нарушаются сроки, порядок, гармония – всё то, что заложено в нас заранее, свыше, и мы болезненно воспринимаем нарушение этого порядка и в себе и в мире.
4. У человека ничего нет в этом мире. А если и есть, то оно – вроде бы твоё, а вроде, и не твоё: как метро, поле, лес… А может, ничего и не надо? Жили же наши колхозники полвека без своих полей. Оно, может, ещё и лучше так-то: ни заботы, ни боязни, что украдут или сгниёт, сгорит… Всё вокруг есть (лежит или валяется без присмотра), и всё не твоё. У всех советских людей была особая свобода: свобода от собственности. Мы имели огромную страну, которая принадлежала как бы будущему, но не нам.
Наверное, именно поэтому мы с такой лёгкостью возвратились в христианство: нас не тяготило серебро, которое следовало раздавать нищим.
Мы сами нищие. А серебро, которое всё же было, и которое кремлёвские Плюшкины прятали от народа, растащили во все стороны света. И вовсе не по-христиански.
5. Сейчас идёт ревизия России. Перевёрнуты все кладовые и сусеки, «перетряхнуты» умы и таланты. По-моему, мы так вывернулись наизнанку перед всем миром, что… даже самим неудобно. Сегодня мы начинаем приписывать себе такие грехи, каких и не было у нас отродясь. Пусть. Пусть думает так тот, кто считает себя безгрешным. А в России идёт первый пост и первая исповедь за весь советский период. Идёт первый смотр умов и талантов – заседания нашей Думы. Идёт ревизия во всём. Надо: на дворе новый век и тысячелетие.
6. Дожили мы до какого-то нового временя: злого, мстительного. От плохой жизни народ делается ещё хуже. Вот где проверка истинной культурности народностей и наций. Обратный путь – от цивилизованного человека до дикаря – удивительно скор, краток, может теперь поймут всё-таки некоторые наши государственные мужи: если у человека уж ничего не осталось на родине, он помнит, к какому народу, к какой культуре принадлежал. И с этого начнёт жить и выживет. И постарается быть достойным своих предков, своей культуры. Культура переживает не только страну, где она появилась, но даже и сам народ, если он исчезает.
7. Если вспоминать всё по порядку из деревенской жизни XX века то сначала плохо сделалось жить помещику, потом кулаку, потом крестьянину, потом колхознику, потом лосям, бобрам, соболям, затем волкам, лисам, зайцам. Ещё позднее: белкам, тетеревам, рябчикам; далее – рыбе; за ней – грибам, ягодам, травам, и наконец… коммунистам. И вот они-то, уходя, и говорили об отсутствии эксплуатации в нашей стране. Уходили, дожёвывая последнего рябчика. Неужели они так ничего и не поняли?