Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трубач непонимающе воззрился на него.
Старик надежно прицепил фляжку под лапсердак цвета козьего сыра.
— Охолони, юноша, — сказал он, — как-нибудь расскажу. А теперь спать пора.
Они вновь зашагали к пансиону, и Бельо Сандалио посмотрел на небо. Огромный сияющий шар поднимался из-за крыш китайского квартала. Шар красного цвета взлетел почти на семьдесят метров, а потом вспыхнул в воздухе и поплыл вниз, словно медленная падучая звезда.
10
— Сеньорита Голондрина дель Росарио влюбилась, — сказала вдова из молочной лавки цирюльнику, когда тот, отдыхая после беспорядочной любовной схватки в полумраке мастерской, пожаловался, что дочка вот уже несколько дней совершенно не в себе.
Развалившись в парикмахерском кресле и усадив вдову на колени, Сиксто Пастор Альсамора рассказал, что еще год назад, если не раньше, дочь стала вести себя как-то странно, но в последние дни охватывавшее ее сонное отупение невероятно усилилось. За столом она едва притрагивалась к еде, садилась за рояль в любое, самое странное, время и внезапно, посреди разговора или поливая кустики мяты в патио, замирала, пытливо, словно больная голубка, вглядываясь в частички пыли в воздухе. После обеда, когда он спал вот в этом самом кресле, до него доносились голоса учениц, декламировавших невыносимо печальные стихи про любовь, которые она заставляла повторять бесконечно; особенно одни, слезливые и напыщенные — он не знал, какая это недолюбленная поэтесса могла такое наваять, девочки так часто зудели в полуденном зное, что он невольно запомнил их наизусть: «Никогда я не ведала муки / любви, запоздало рожденной, / невдомек мне, несчастной, было, / как она задевает больно; / оттого мне теперь еще горше / и на сердце еще тяжелее, / что я вижу — бежать трусливо / мне придется от битвы этой…»
— Каково, а? Что ты скажешь о такой напасти? — спросил он вдову, которая, слушая, нежно и чуть насмешливо растягивала в улыбке довольный рот.
Дальше — хуже, продолжал Сиксто Пастор Альсамора, не дав вдове ответить, вот уж три дня как дочка не отваживается даже подойти к Рабочему театру. Сказалась больной — впервые в жизни — и просила маэстро Хакалито, одного из самых давних ее воздыхателей, чтобы тот замещал ее на сеансах.
— Знаешь этого маэстро Хакалито? — спросил он, лениво поглаживая могучие молочные ляжки вдовы. — Такой аккуратненький, учит на фортепиано, а еще на бандуррии, мандолине и кларнете, дает уроки танцев и играет на праздниках. Не на всяких там шахтерских попойках с драками, нет-нет, только для «светского общества», так в объявлении и написано — у него в окне дома висит. Говорят, таперствовал раньше в синематографе на каком-то прииске, да долго не протянул. Увлекался тогда всякими религиозными делами и даже канкан на экране сводил на псалмы.
Вдова по имени Несторина Манова, пятидесятилетняя, но веселая и здоровая, как деревенская девка, одна за счет доходов с молочной лавки подняла четырех дочерей — в настоящий момент все четыре были замужем и жили со своими работящими рукастыми мужьями в ее доме. Она подтвердила: несомненно, его дочь влюблена.
— Это я тебе как специалист по страдающим дочкам говорю, — сказала она.
В доказательство диагноза она под большим секретом сообщила цирюльнику, что видела, как сеньорита Голондрина дель Росарио разговаривает с очень даже симпатичным рыжим, который носит галстук-бабочку и никогда не расстается с трубой. Тут цирюльник вспомнил, что только вчера похожий тип был у него в мастерской.
— Трубач хоть поприличнее на рожу, чем этот занудный Фелимон Отондо, — произнес он, как бы размышляя вслух. — Черт ее знает, что с ней не так, с дочкой. В жизни у нее не было нормального поклонника, хоть кого-то стоящего. Тут еще этот хитрожопый итальяшка Непомусемо Атентти, Ромео хренов. Все как на подбор.
— Женщины такого ангельского склада, как твоя дочка, — цветисто начала вдова, — вечно мыкаются с нормальными мужчинами. Они, бедняжки, такие воздушные, такие фарфоровые вазоны, что большинство к ним от страха не подходит, боится, как бы не разбить.
— Слюнтяи трусливые, вот они кто, — сказал цирюльник.
— Чистота мужиков отпугивает, — задумчиво продолжала Несторина Манова. И принялась описывать два единственных типа мужчин, способных без страха подступиться к этим феям во плоти. Либо это простофили, как учитель музыки, к примеру, третьесортный боксер или пекарь-итальяшка. Либо безрассудные неисправимые кутилы, для которых самое милое развлечение — охмурять и совращать девушек. А женщины-феи могут с материнской нежностью посматривать на первых, но рассудка их лишает, и в пучину страсти ввергает, и даже в могилу сводит легкомысленная чувственность последних.
— И буду с тобой откровенна, мой милый Пастор, — заключила вдова, — судя по тому, что я своими глазами видела, и по тому, что говорят мои дочери, трубач-то, видно, — из последних.
Насупившись, цирюльник тем временем вспоминал свою красавицу-жену. Он представлял ее такой, какой увидел впервые: она сидела за фортепиано в потоках вечернего света из открытого окна и была исполнена той особенной прозрачности, которая разом покорила его и навсегда привязала к ней. Он начал за ней ухаживать самым естественным образом, без всяких там сомнений и страхов, что она разобьется у него в руках. И уж разумеется, он не считал себя ни простодушным дурачком вроде боксера, ни тем более негодяем и донжуаном, каковым, по словам многих, являлся трубач. Кем он себя считал, к большой чести, — так это цирюльником по профессии и анархистом по зову сердца. Человеком, мечтающим о заре справедливого мира, как другие мечтают разбогатеть по мановению волшебной палочки; партизаном пампы, готовым рисковать собственной шкурой, лишь бы доставлять вести о забастовках с прииска на прииск, устраивать подпольные сходки в заброшенных шахтах, укрывать у себя в мастерской поэтов и профсоюзных вожаков, объявленных вне закона. Да вот прямо сейчас, через полчаса, прямо здесь, где он только что занимался любовью, у него назначена встреча с соратниками, чтобы обсудить подробности активного отпора, который они собираются оказать легавому Ибаньесу. Да, вот кто он такой: беззаветный анархист, неисправимый рыцарь справедливости.
После ухода вдовы Сиксто Пастор Альсамора проверил все щеколды и замки на всех окнах и дверях дома. С карбидной лампой в руках он подошел к комнате дочери. Света внутри нет, наверное, спит. Потом направился в кладовку, отодвинул коробки с чаем, составленные в углу, поднял маленькую дверцу в полу и, высоко держа лампу, спустился по врезанным в стену узким ступеням. Внизу он пробыл долго.
Бывший владелец дома, турок, выкопал этот погреб, чтобы прятать контрабандное спиртное во времена Сухого закона. Помещение, похожее на вход в подземные галереи в шахтах, было обшито шпалами и снабжено хитроумной системой вентиляции, связанной с лишней трубой в кирпичной плите на кухне. Тут цирюльник держал динамитные шашки, детонаторы, бикфордовы шнуры и прочее шахтерское добро, которое регулярно наведывался проверить. Не то чтобы он сильно опасался случайного взрыва или желавшей всего дознаться полиции: всегда можно соврать, что пьяные шахтеры так с ним расплатились за услуги. Никто бы не удивился. Больше он осторожничал, чтобы его дочь случайно не обнаружила склад боеприпасов. По правде говоря, он и сам толком не знал, зачем ему столько взрывчатки. Иногда он просыпался с мыслью срочно избавиться от всего этого, но неизменно убеждал себя, что нет-нет да и пригодится. В особенности, когда начинали поговаривать о нескончаемых убийствах беззащитных рабочих солдатами, вооруженными подчас даже артиллерийскими установками.
Он при каждом удобном случае припоминал, что до резни в школе Санта-Мария в Икике (которую правительственные прихвостни лицемерно называли «битвой при Икике» и в которой Вооруженные силы Чили впервые задействовали пулеметы) рабочие селитряного промысла слепо верили в солдат своей родины. Они даже не раз прибегали к помощи военных для решения трудовых споров с иностранными промышленниками. Недаром многие рабочие здесь были ветеранами Тихоокеанской войны: после кампании они остались на приисках, которые защитили ценой собственной крови, — эти скромные герои еще ощущали себя частью армии. Однако после адской резни 21 декабря 1907 года старики поняли, что остались один на один с хищничеством иностранцев. В ужасе они осознали, что отныне им придется самим, без всякой поддержки, сопротивляться своевольной эксплуатации селитряных баронов и самим противостоять бездеятельности прогнивших правительств. Правительств и режимов вроде теперешнего, возглавляемого жалким солдафоном, посмевшим объявить себя Спасителем Родины и Гарантом Правопорядка, хотя на самом деле он никто иной, как самоуправный тщеславный тиран — как и все прочие его пошиба. Вот он и вспомнил опять про легавого, чтоб его…!
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Черный доктор - Андрей Бычков - Современная проза
- Пешка в воскресенье - Франсиско Умбраль - Современная проза