Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пылко рванул я их к себе. Моей следующей мыслью было: еще играть, выиграть больше, гораздо больше. Куда девалась моя программа? Ах, я ее выбросил от волнения! Я оглядывался по сторонам: как бы раздобыть другую? Тут я заметил с неизъяснимым испугом, что вдруг все вокруг меня растеклось в разные стороны, по направлению к выходам, что кассы закрывались и развевавшийся флажок опустился. Игра закончилась. Это был последний заезд. На мгновение я оторопел. Потом во мне вспыхнул гнев, словно я стал жертвой несправедливости. Я не мог примириться с тем, что теперь, когда все мои нервы напряглись и дрожали, когда кровь заструилась у меня в жилах так горячо впервые за многие годы, – что теперь всему должен наступить конец. Но бесполезно было питать обманчивым желанием надежду, что это была всего лишь ошибка, потому что все быстрее рассасывалась пестрая сутолока и смятая трава уже поблескивала зелеными пятнами между отдельными замешкавшимися зрителями. Постепенно я начал сознавать комизм напряженного моего ожидания, а поэтому взял шляпу – палку я, по-видимому, забыл от волнения у барьера – и пошел к выходу Сторож, подобострастно сняв картуз, подскочил ко мне, я назвал ему номер моего фиакра, он крикнул его, сложив рупором руку, и экипаж подкатил под четкий топот копыт. Я велел кучеру медленно ехать по главной аллее. Ибо как раз теперь, когда возбуждение начало сладостно утихать, я испытывал похотливую потребность еще раз воскресить в памяти всю эту сцену.
В этот миг подкатил другой экипаж; невольно я взглянул в ту сторону, чтобы тотчас же совершенно сознательно отвернуться. Это была та женщина со своим дородным супругом. Они меня не заметили. Но меня мгновенно охватило гадкое, удушливое чувство: я был пойман с поличным. И охотнее всего я крикнул бы кучеру, чтобы он погнал коней, только бы поскорее мне скрыться от них.
Фиакр мягко ускользал на резиновых шинах посреди других экипажей, которые, покачиваясь, проносились мимо зеленых берегов каштановой аллеи, как убранные цветами лодки, со своим пестрым грузом – женщинами в ярких туалетах. Воздух был мягкий и сладостный, сквозь него доносилось временами легкое дуновение вечерней прохлады. Но прежнее блаженномечтательное состояние уже не возвращалось: встреча с обокраденным человеком привела меня в мучительное смятение. Словно струя холодного воздуха, прорвавшись сквозь щель, подула вдруг на мою разгоряченную страсть. Я теперь снова и совершенно трезво обдумал всю разыгравшуюся сцену и не понимал уже самого себя: я, джентльмен, принятый в высшем свете, офицер запаса, пользующийся всеобщим уважением, без нужды присвоил найденные деньги, сунул их в бумажник, и вдобавок это доставило мне какую-то алчную радость, наслаждение, лишающее меня права на какое бы то ни было оправдание. Я, бывший еще за час до этого безупречным, незапятнанным человеком, совершил кражу Я стал вором. И как бы для того, чтобы испугать самого себя, я вполголоса произносил сам себе приговор: в то время как экипаж мягко катился, я говорил безотчетно, в такт стуку копыт: «Вор! Вор! Вор! Вор!»
Но странно… Как мне описать то, что произошло потом, это ведь так необъяснимо, так необычно, и все же я знаю, что ничего не измышляю post factum[8]. Каждая стадия моего чувства, каждое колебание моей мысли сохранились ведь у меня в сознании с такой сверхъестественной ясностью, как почти никакое другое впечатление за тридцать шесть лет моей жизни; и все же я с трудом решаюсь изложить этот нелепый ход событий, эти озадачивающие колебания моей психики, да и сомневаюсь, нашелся ли бы такой писатель или психолог, который был бы в состоянии представить их в логической последовательности. Я могу только записать этот ряд чувствований в строгом соответствии с тем, как они неожиданно, одно за другим, возникали.
Итак, я говорил себе: «Вор, вор, вор». Затем настало поразительное, как бы пустое мгновение, мгновение, когда не произошло ничего, когда я только, – ах, как это трудно выразить! – когда я только слушал, прислушивался к себе. Я вызвал себя в суд, предъявил себе обвинение, теперь подсудимый должен был представить свои объяснения суду. Я начал, говорю, прислушиваться – и не услышал ничего. Это хлещущее слово «вор», которое должно было, как я ожидал, вспугнуть меня, а потом низринуть в несказанный уничтожающий стыд, – слово это не вызвало ничего. Я терпеливо ждал несколько минут, прильнул потом еще ближе, так сказать, к самому себе, – потому что слишком ясно чувствовал, что под этим упрямым молчанием что-то шевелилось, – и в лихорадочном ожидании старался услышать непрозвучавшее эхо, крик омерзения, разочарования, отчаяния, который должен был последовать за этим самообличением. И опять-таки не произошло ничего. Никакого отзвука. Еще раз повторил я себе: «Вор, вор», – теперь уже совсем громко, чтобы наконец пробудить в себе словно оглохшую, парализованную совесть. Опять не последовало ответа. И вдруг, – в ярком озарении сознания, как если бы спичка внезапно зажглась над темной ямой, – я постиг, что только хотел почувствовать стыд, но не стыдился; мало того – что я в этой яме на какой-то таинственный лад был горд и даже счастлив своим безрассудным поступком.
Как могло это быть? Я отбивался, будучи теперь действительно испуган сам собою, от этого неожиданного открытия, но слишком сильно, слишком бурно поднималось во мне это чувство. Нет, не стыд это был, не возмущение, не гадливость к самому себе, то, что так знойно переливалось у меня в крови, – радость, пьянящая радость вспыхивала во мне, искрилась острыми, светлыми огнями дерзновения, ибо я чувствовал, что в эти минуты, впервые после долгих лет, был действительно жив, что восприимчивость моя была только парализована, но еще не омертвела, что где-то под песчаной поверхностью моего равнодушия действительно все-таки таинственно били еще горячие ключи страсти и теперь, когда случай прикоснулся к ним волшебным жезлом, высоко взметнулись до самого сердца. Значит, и во мне, и во мне, в этом осколке одухотворенной Вселенной, еще дремало то раскаленное, таинственное, вулканическое ядро всего земного, которое иногда вырывается в порыве вожделения, – значит, и я жил, был живым человеком, наделенным злой и пылкой похотью.
Какую-то дверь распахнула буря этой страсти, какую-то бездну во мне раскрыла, и я со сладостным головокружением вглядывался в то неведомое, что было во мне, что внушало мне одновременно страх и чувство блаженства. И медленно – между тем как экипаж спокойно уносил мое сонное тело сквозь мир буржуа – я спускался, со ступени на ступень, в свои человеческие глубины, невыразимо одинокий в этом безмолвном нисхождении, озаряемый только поднятым надо мною ярким факелом моего внезапно разгоревшегося сознания. И в то время как людские волны, смеясь и болтая, катились вокруг меня, я искал в душе своей самого себя, потерянного человека, перебирая в магически озарившейся памяти многие минувшие годы. Совершенно забытые происшествия глянули на меня из запыленных и потускневших зеркал моей жизни, я вспомнил, что уже однажды, будучи школьником, украл перочинный нож у товарища и с таким же дьявольским наслаждением следил, как он его искал повсюду, всех расспрашивал и выбивался из сил; я понял вдруг таинственные грозы многих сексуальных потрясений, понял, что страсть моя была только искажена, только затоптана общественным помешательством, деспотическим идеалом джентльмена, – но что и во мне, только глубоко, очень глубоко, в засыпанных колодцах и трубах, струятся потоки жизни, как и во всех других. О, я ведь жил всегда, но только не осмеливался жить, я замуровал себя и спрятался от самого себя; теперь же сжатая сила возмутилась, жизнь, богатая, несказанно мощная жизнь одержала верх надо мной. И теперь я знал, что ею еще дорожу; в блаженной оторопи, как женщина, которая впервые ощущает в себе движение младенца, ощутил я в себе прорастание подлинного, – как назвать мне его иначе, – истинного, непритворного зерна жизни; я чувствовал, – мне почти стыдно написать такое слово, – как я, увядший, вдруг опять расцветаю, как у меня по жилам тревожно и знойно струится кровь, тихо распускается в тепле восприимчивость и вырастает неведомый, полный сладости или горечи плод. Чудо Тангейзера произошло со мною посреди залитого светом скакового плаца, посреди гудения праздной тысячеголовой толпы: я снова начал чувствовать; зазеленел и покрылся почками высохший посох.
Проезжавший мимо в коляске господин поклонился и окликнул меня – вероятно, я не заметил его первого поклона – по имени. Я встрепенулся, злобный, разгневанный тем, что пробужден от этого сладостного состояния, когда душа моя как бы изливалась, от этого глубочайшего сна, когда-либо изведанного мною. Но, взглянув на того, кто поклонился, я совершенно ошалел: это был мой друг Альфонс, милый школьный товарищ, теперь прокурор. Сразу меня пронзила мысль: этот человек, дружески тебя приветствующий, теперь впервые властен над тобою; стоит ему узнать про твой поступок – и ты в его руках. Знай он о тебе и твоем деянии, он должен был бы вытащить тебя из этого фиакра, вырвать из этого мягкого буржуазного существования и столкнуть на несколько лет в мрачный, с решетчатыми окнами, скрытый мир отбросов жизни, других воров, которых только кнут нужды загнал в их грязные камеры. Но на одно лишь мгновение ухватил меня страх за дрожащую руку, только на миг приостановил сердцебиение – потом и эта мысль превратилась в теплое чувство, в фантастическую, наглую гордость, под влиянием которой я теперь самоуверенно и почти насмешливо мерил взглядом других людей. «Как застыла бы у вас на губах, – думал я, – ваша слащавая, приятельская улыбка, которой вы меня приветствуете, как человека своей среды, если бы вы догадались, кто я такой. Как брызнувшую грязь, стерли бы вы мой поклон гадливым движением руки. Но прежде, чем вы меня отвергли, я уже отверг вас: сегодня днем я выбросился из вашего черствого, окостенелого мира, где был бесшумно вертевшимся колесиком в большой машине, холодно движущей своими поршнями и суетно вращающейся вокруг собственной оси. Я низринулся в пропасть, глубины которой не знаю, но на протяжении этого единственного часа я в большей мере был живым человеком, чем в течение ряда стеклянных лет в вашем кругу. Не вам я больше принадлежу, не вашей среде, теперь я нахожусь где-то снаружи, на вершине или на дне, но навсегда ушел с плоского побережья вашего мещанского благополучия. Я впервые почувствовал все, что есть в человеке вожделеющего к добру и злу, но никогда вы не узнаете, где я был, никогда меня не постигнете: люди, что знаете вы о моей тайне?»
- Кафе «У Бабы Яги» - Светлана Дурягина - Прочие приключения / Прочее / Русское фэнтези
- Сильнодействующее лекарство - Артур Хейли - Прочее
- Бард. Вырезанные Сцены - Сергей Витальевич Карелин - Прочее
- История и поэзия Отечественной войны 1812 года - Федор Николаевич Глинка - Биографии и Мемуары / История / Прочее / Русская классическая проза
- Эпоха Вермеера. Загадочный гений Барокко и заря Новейшего времени - Александра Д. Першеева - Биографии и Мемуары / Прочее