Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отчего этому певцу жизни позволили уцелеть? Он был слишком известен, чтобы остаться незамеченным, и все же, несмотря на долгие периоды молчания и ухода в переводческую деятельность, никогда не отрекался от своего поэтического курса и не шел на компромиссы, сочиняя раболепные оды Сталину и гимны коллективизации. Должно быть, Сталин сам принял решение не трогать Пастернака или согласился на это. Возможно, его в какой-то мере тронула неподкупность этого чистого поэтического отпрыска старой России, а возможно, он чувствовал некую тайную силу в человеке, который называл поэта «братом дервишу»[1513]. Пастернак, конечно же, снискал себе однозначную репутацию нонконформиста, не подстраивающегося к обычаям и нравам художественных кругов сталинской России, — начиная с его письма Сталину в ноябре 1932 г., в связи с загадочной смертью первой жены Сталина. Пастернак отказался подписать стереотипное письмо с соболезнованиями, подготовленное другими ведущими писателями, и написал Сталину собственное письмо: «Присоединяюсь к чувству товарищей. Накануне глубоко и упорно думал о Сталине; как художник — впервые. Утром прочел известие. Потрясен так, точно был рядом, жил и видел»[1514].
Так или иначе, Пастернак уцелел и оставался в России. С наступлением первой «оттепели» после смерти Сталина он в апреле 1954 г. опубликовал десять стихотворений, обозначенных как «стихи из романа в прозе "Доктор Живаго"». Даже эта краткая ремарка уже говорила о многом. Сообщение, что поэт почти завершил свой первый и единственный роман, вызвало большой интерес, ибо означало, что он уже какое-то время занимался новой для себя работой — признал прозаический мир современной России и явно решил наконец обратиться к ней на том языке, какой она способна понять. Уточнение «роман в прозе» указывало, что Пастернак намеревался представить вариации на старые литературные темы, ведь еще Пушкин назвал своего «Евгения Онегина» «романом в стихах». Мысль о том, что роман, в котором идет речь о советской реальности, одновременно воскрешает кое-что из давнего наследия русской культуры, была спокойно продолжена в пояснительном примечании автора, что «Живаго» «охватывает время с 1903 до 1929 года», а герой — человек «мыслящий, с поисками, творческой и художественной складки»[1515].
Можно по-разному смотреть на это произведение, вопреки упорным возражениям советских властей опубликованное три года спустя за рубежом, а затем удостоенное Нобелевской премии, от которой автора принудили отказаться. Сталинисты в СССР и любители сенсаций за рубежом говорили о «Живаго» как о своеобразной антиреволюционной диатрибе; литературоведы демонстрировали свою критическую непредвзятость, ставя роман ниже поэзии Пастернака и выводя ему в своих литературных кондуитах оценку от 4+ до 5-; ученые-оккультисты видели в нем некий сокровенный клад символов и аллюзий[1516].
Если Сталин и не дал разделаться с Пастернаком окончательно, то сталинские преемники не давали поэту свободно печататься. Последние годы он жил в вынужденной изоляции, в атмосфере мелочных нападок и завуалированных угроз. Действительно, в период «десталинизации» в СССР не найдется личности, на которую официоз обрушил бы столько вульгарной и истошной брани, как на этого лирического поэта. Для всесильных коммунистических бюрократов хрущевской России он был «злобствующий литературный сноб», «самовлюбленный эстет и декадент» и вообще «свинья не сделает того, что он сделал», потому что «никогда не гадит там, где кушает… где спит»[1517].
Существовали вполне основательные причины энергично форсировать кампанию против Пастернака, несмотря на всю ее неуклюжесть и затруднительность. Ведь в конечном счете «Доктор Живаго» Пастернака бросал вызов моральным устоям режима. Вместо того чтобы пойти накатанным путем и критиковать частные дифирамбы, какие писатели прежде пели Сталину, Пастернак поставил под сомнение всю концепцию писателя как массовика-культурника. Его Юрий Живаго представлял собою вызов моральному превосходству поддельного активиста, который экстернализировал и материализировал жизнь и признаёт неизменный рационалистический тезис, что индивидуальное «я» необходимо принести в жертву ради «блага социалистического коллектива»[1518]. Создав, по сути, пассивного страдальца и снабдив его достоверной, даже привлекательной внутренней жизнью, Пастернак выдвинул альтернативу двумерному «новому советскому человеку».
Издателей, отклонивших в СССР его роман, по всей видимости, особенно раздражало, что в Гражданскую войну Живаго не примкнул ни к одной из сторон, а стало быть, на него вполне можно нацепить привычный ярлык контрреволюционера. Да он, пожалуй, и был контрреволюционером, только в более глубоком смысле, отстаивая «не контрреволюцию, но противоположность революции». Пастернак был подлинной альтернативой социальной революции, причем совершенно непостижимой для сталинских активистов — ни ярлык прицепить, ни откупиться.
В глазах соотечественников Пастернак даже в унижении сохранял достоинство и честность. Он отказался выехать за границу, хотя его заурядные мучители изо всех сил подталкивали его к этому шагу, рекомендуя «внутреннему эмигранту» отправиться «в свой капиталистический рай». В письме, где он отказывается от Нобелевской премии, Борис Пастернак писал, что «положа руку на сердце, я кое-что сделал для советской литературы»[1519]. Мучители его безусловно не могли ни положить руку на сердце, ни сказать, что кое-что сделали для русской литературы. Ни один из маститых писателей не подписался под официальным осуждением, сопутствовавшим клеветнической кампании.
И советские критики, и западные поклонники сходятся во мнении, что в определенном смысле «Доктор Живаго» — отход вспять, к дореволюционной России, оживший голос «утраченной культуры»[1520]. В романе и правда нарочито звучат давно умолкнувшие темы, идущие вразрез с официальной советской культурой. Но вместе с тем в основе своей книга повествует об истоках и развитии советского периода, и Пастернак, несомненно, считал этот роман своеобразным заветом родной стране. В последнем автобиографическом наброске, написанном по завершении романа, он подчеркнуто называет «Живаго» своим «главным и важнейшим произведением, единственным, которого я не стыжусь и за которое беру на себя полную ответственность»[1521].
Грандиозность романа не в скандале, который возник вокруг него, и не в сюжете, но скорее в той алхимии, что сплавила воедино три главных его компонента: воскрешение дореволюционной литературной традиции, ново» раскрытие глубинной религиозной и натуралистической символики в русском подсознании и новый взгляд на русскую революцию и будущее России.
Стремление воскресить русскую литературную традицию заметно на каждом шагу. Автор изначально называет свое произведение «романом в прозе», как бы намекая на «Евгения Онегина»; композиционно же книга выстроена подобно «Войне и миру» Толстого, ибо она сплетает воедино повествование о великом национальном эпосе и об одиноких поисках правды и заканчивается двумя эпилогами. Сам Живаго — сочетание и свершение двух ключевых типических образов русской литературы XIX в.: обывателя, т. е. «забитого ничтожного мещанина», который безропотно принимает все беды, посланные ему судьбой, и лишнего человека., т. е. «лишнего дворянина», неспособного к действию и отчужденного и от семьи, и от общества. Символы русской литературы прошлого — тройка из «Мертвых душ», поезд, раздавивший Анну Каренину, — слышны вновь, но чуточку невпопад. В повествование включены пространные диалогические пассажи в духе Достоевского и Чехова, что нередко утяжеляет его. На всем протяжении романа антифоном звучит давнее противопоставление богатого, безыскусного мира природы и искусственного мира машин. Живаго умирает, пытаясь впустить свежий воздух в переполненный трамвай.
И над всем витает идея, преследовавшая воображение литераторов на закате империи, — вера, что одна только женщина, некая странная и таинственная женская сила может указать измученным интеллигентам путь к спасению. Ею была утраченная Мадонна русского романтизма: «прекрасная дама» ранних стихов Блока, «София» теософии Соловьева, «Офелия» фантазий Олеши. Как часто у Достоевского, женщины наделены особым даром ясновидения. У Пастернака таинственная спасительница была осквернена и все же являет собою соединение чувственного и духовного начал. Лара — это и Россия, и жизнь, и поэзия, и искренняя, незамутненная простота. Странник Живаго ищет ее в сумятице великих событий революционных лет. В укрытой снегами деревне он достигает физического союза с нею; а потом, уже по ту сторону смерти, — трогательная последняя картина, когда Лара, оплакивая Живаго, кладет на его тело три широких креста. В другом контексте это могло бы показаться банальным, но здесь внезапно преображается в мощную сцену, в которой есть что-то и от Оплакивания Христа, когда Богоматерь плачет над изломанным телом сына, и от сцены смерти Изольды, где нарастающий трагизм музыки гармонически разрешается, лишь когда героиня соединяется с возлюбленным в смерти.
- Культура как стратегический ресурс. Предпринимательство в культуре. Том 1 - Сборник статей - Культурология
- Икона и искусство - Леонид Успенский - Культурология
- Русская идея: иное видение человека - Томас Шпидлик - Культурология
- Культура сквозь призму поэтики - Людмила Софронова - Культурология
- Библейские фразеологизмы в русской и европейской культуре - Кира Дубровина - Культурология