Этот их веселый рассказ поставил меня в трудное положение — смеяться или горевать? Мне стало неловко за наш институт. А они, осмелев после первой истории, наперебой рассказывали друг другу и мне историю за историей о том, кто из преподавателей, за что и сколько берет, чтобы поставить зачет или пятерку на устном экзамене. Они все знали, некоторые говорили, что сами давали. Зачет стоил 50 рублей, за экзамен платили 100.
Деньги ребята просили у родителей, некоторые давали охотно, другие ворчали, что дорого. Рассказывая, они все время весело хохотали. А мне становилось все грустней: что же это за институт, в котором я работаю? Конечно, я не выдам их, да и стоило ли мне бороться, как Дон Кихоту, с ветряными мельницами взяточничества? Мне казалось, что мы не просто топчемся в марксистском захолустье, а проваливаемся в его пропасть.
Нет, надо уезжать из этой страны. Сразу не получится, пусть сын закончит институт.
Начало неожиданно положил я сам
К середине 1970-х годов эмиграция стала популярной темой кухонных разговоров во многих интеллигентных семьях, особенно еврейских — все больше семей уезжали из Москвы. В нашем писательском кооперативе уже несколько раз устраивались проводы. Даже появился анекдот: стоит группа евреев и о чем-то разговаривает; подходит еще один и обращается к ним — я не знаю, о чем вы говорите, но ехать надо.
Время от времени и я стал повторять: «Надо уезжать, надо уезжать». Но никуда уезжать мы не собирались. Одно дело просто так вздыхать и мечтать — надо бежать из Советского Союза; другое дело — начать что-то делать для отъезда. Человек так устроен, что к решительным действиям его подталкивают внешние обстоятельства. У нас с Ириной не было никаких внешних толчков, чтобы покинуть привычный нам мир. Даже наоборот — мое положение и состояние нашей семьи все укреплялись. По советским стандартам, хотя и весьма примитивным, мы были близки к вершине благополучия.
Но с тех пор как появилась мысль об отъезде, меня стало снедать какое-то внутренне беспокойство, ощущение, что я делал что-то не то, что надо было делать. Объяснить это я не мог, но проявлялось оно в раздражительности, в «утомленности сердца». Иначе нельзя было это назвать. Я часто ощущал какую-то неясную тяжесть в груди, стал принимать сердечные капли валидол и какие-то успокаивающие таблетки с бромом.
Подходил срок перевыбора ассистентов на следующие пять лет. Теперь я мог начать осуществлять давний план — первым следовало избавиться от лентяя Печенкина. Так как он член партии, я должен был поговорить с парторгом Михайленко. Он насупился, опускал голову, смотрел в сторону, то соглашался, то не соглашался со мной:
— Сначала Печенкин, а потом вы уберете всех нас?
Я был бы счастлив это сделать, но понимал, что на такое у меня не хватит мощности.
Чтобы предупредить очередную жалобу Михайленко, я поехал к секретарю партийного комитета института Корниенко. Он выглядел как моряк времен революции — коренастый, широкоплечий, самоуверенный. В коридоре возле парткома он внушительно говорил мне:
— Вы — уважаемый профессор и мы все, члены парткома, должны прислушиваться к вашему мнению и считаться с ним. Я согласен, что Печенкин работает недостаточно хорошо, но…
— Недостаточно хорошо? По правде говоря, он просто не может быть ассистентом.
— Так-то так, но райком партии не поддержит нас, если мы станем увольнять коммуниста.
На все у них были округлые формулировки: «поддерживает», «не поддерживает», «рекомендует», «не рекомендует», а на самом деле это простой диктат партии. В глубине души я возмутился — если он считает, что я уважаемый профессор, то почему я не могу улучшить состав кафедры по моему усмотрению без райкома партии?
Я считал деловые соображения важней партийных интересов. Это была моя тактическая ошибка и просчет: при всем понимании диктатуры партии я недооценивал, до чего все коммунисты перевиты между собой. Правда, я еще надеялся на поддержку заведующей отделом науки райкома Лидии Яковлевой, моей пациентки; я делал операцию ее племяннику и между нами были приятельские отношения. Ну, а больше всего моим упорством руководило мое ущемленное самолюбие. И на этот раз оно даже усыпило чувство осторожности.
На собрании кафедры Печенкин сделал короткий и бледный отчет о пяти годах своей работы. Я раскритиковал его и предложил:
— Считаю нецелесообразным переизбирать Печенки на на следующие пять лет. Кто «за»?
Ассистенты сидели мрачные, Михайленко сказал за всех:
— Партийная группа считает Печенкина достойным переизбрания.
Его поддержал Данилов, буркнув как бы про себя — не позволим. Новый «бунт на корабле»? Неприятно было стоять одному против них — как среди стаи волков. Но я был убежден, что сумею добиться своего. Мое ущемленное самолюбие жаждало реванша.
А пока мне предстоял зимний отпуск — хотелось отдохнуть от этих мелочей, писать стихи. Я лелеял мечту — написать учебник со своими иллюстрациями, надо и это обдумать.
Зимняя сказка
Отдыхать в Кисловодске меня пригласил начальник санаторной системы ЦК партии Михаил Пестриков. Четыре года назад, по рекомендации Илизарова, я оперировал его сына, морского офицера. Благодарный отец по телефону обещал устроить мне хороший отдых, хотя не сказал, где я буду отдыхать.
— Сколько это будет стоить?
— Пусть это вас не беспокоит.
Я никогда не был на Северном Кавказе, мне хотелось видеть этот край. С Ириной мы договорились, что она приедет позже и пробудет несколько дней. Поезд приходил в Кисловодск поздно ночью. Меня ждала черная «волга» и привезла в корпус «люкс» санатория «Имени 10-летия Октября» ЦК партии. В то время проходил очередной съезд партии, вся верхушка занята на нем, и Пестриков предоставил мне то, что полагалось только им. В фойе, устланном коврами, стояла скульптура Ленина и висели портреты членов Президиума ЦК — хорошая компания для отдыха. Мой номер — две комнаты с балконом, в коридоре круглосуточно сидит медицинская сестра; ко мне прикрепили персонального врача — коммунистку, более подобострастную, чем профессиональную (как все доктора кремлевской системы). Шикарные условия не переставали поражать меня. По утрам я плавал в большом бассейне, зачастую один. Мне делали массажи и лечебные ванны. Немногочисленные отдыхавшие сходились в столовой. Почти все — мужчины, партийные работники средней руки, из обкомов и райкомов. В столовую они приходили одетые как на партийное собрание — в одинаковых темных костюмах с орденскими колодками на пиджаках, держались солидно, насупленно и изолированно, соблюдая партийный ранг. Я ходил в разноцветных спортивных свитерах и лыжных брюках, они косились на меня — что за птица такая? Моя соседка по столу, Татьяна, миловидная женщина около сорока, министр просвещения Абхазии, смеясь, рассказывала, что отдыхающие терялись в догадках обо мне. Сначала был слух, что я засекреченный физик-атомщик, а узнав от нее, что я хирург, решили, что я лечу правительство, и здоровались со мной осторожно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});