«Мму-у, мму-у, вырасту быком — всех замну…»
Евлампьев закрыл глаза. Буквы прыгали, выплясывали дикарский танец, таких усилий стоило собирать их вместе, — голова, казалось, сейчас расколется.
«Всех замну…» Боже милостивый, было!.. Никогда не вспоминалось. Лежало где-то там, лежало и лежало… и не выплыло бы на свет божий, так бы ин осталось лежать, если бы не Галя. «Всех замну…» «Зачем же мять-то?» — это его так обычно отец спрашивал, когда слышал. Отец еще совсем молодой, должно быть, в гимнастерке, подлоясанной, как рубаха, шнурком… в ту, видимо, пору, когда писарем в волисполкоме был… «Мму-у, вырасту быком — всех замну!..»
Вырос вот.
— Хватит держать, вынимай, — приплыл к нему из какой-то дали Машин голос.
Евлампьев послушно полез под одежду, долез до градусника и вытащил его. Градусник был разогретый, будто из печки.
«Тридцать восемь и пять»,подумалось Евлампьеву.
Цифры на шкале, как давеча буквы в письме, расплескались какая куда. Напрягая зрение, он заставил их встать на место и поймал обрез красной нити внутри. Температура у него была тридцать девять и семь.
13
— Де-ед, — голос у Ксюши был притворно-обиженный. — Де-ед, ну почему ты не хочешь, я тебя так прошу!
— Просит она, ишь ты! — сказал Евлампьев, взглядывая на Машу и кивая ей с любовью на внучку.— Просишь. так я сразу так и должен?
— Де-ед! — протянула Ксюша тем же голосом. — Ну, а что тебе еще делать теперь? У тебя же теперь сколько времени — полно, вот как раз.
— А это не дело? — Евлампьев потрогал пальцем лезвие ножа, который точил, и остался доволен: хороше наточил. — Ого-го сколько дела, бабушка мне только знай подкидывает.
— Дед. но ведь это важно, ведь это… ведь если просто рассказывать, все не расскажешь. Да и забудется из рассказанного… А если написать — это уже навсегда. Забылось что-то — раскрыла и посмотрела. Чтобы я знала, чтобы это всегда со мной было, в любую минуту к этому обратиться могла… Ведь ничего же не знаю по-настоящему. Ни о тебе, ни о бабушке, ни о всех остальных, что до вас… Я это, вот когда то сочинение делала, поняла. И потом, когда в санатории лежала… Правда, дед, очень прошу! Напишешь — и останется. Я прочту, сын мой прочтет…
— Ох ты! — с комической всполошенностью воскликнула Маша. — О сыне она уже думает!
— А что! — ответно воскликнула Ксюша.— Будет же, почему нет?
— Так уж непременно и сын.Евлампьев снова глянул невольно на Машу: ничего себе коза, в неполные-то пятнадцать лет?!
— А может быть, дочь, откуда ты знаешь?
— Ну, дочь, — отозвалась Ксюша. — Не все ли равно. Главное, чтоб ты написал. Чтобы это написано было. Вон в Исландии, я по телевизору в «Клубе кинопутешествий» слышала, там каждый человек свою родословную за девятьсот лет знает. Кто дед, кто прадед и от кого в каком-нибудь там одиннадцатом веке пошли. Чем занимались, чем прославились… Представляешь, как это в жизни помогает! Потянет вдруг на дурное что-то, оглянешься — и стыдно станет, будто на тебя смотрят все, и не сделаешь…
— Дурного, Ксюш, никогда делать не следует. В любом случае. Смотрят на тебя или нет, — наставительно сказала Маша. Ну-ка вон доставай тарелки из буфета. У меня готово все, садимся.
— Нет-нет-нет! — замахала руками Ксюша и вскочила со своей табуретки, стала выбираться из-за стола. — Какой мне обед, некогда мне, все, в школу опаздываю, убегаю!
— Ну как же, совсем не евши, что ли? На целый день? — обескураженно спросила Маша.
— В буфет за тарелками, и никаких разговоров! Не отпущу так.
— Де-ед, заступись! — попросила Ксюша, но Евлампьев только засмеялся:
— Попалась птичка — стой, не уйдешь из сети!..
— Ну, все, баб. Все, дед, — поднялась Ксюша из-за стола, смолотив во мгновение ока и суп, и картофельное пюре с рыбой.
— Де-ед, ты не болей давай больше! Ладно? Так испугал всех!
— Все, все, поправился, — с жадностью вбирая в себя ее улыбку, блеск глаз, наклон головы и чувствуя, как все это — у него на лице, проговорил Евлампьев. — Да я что… это вот ты испугала так испугала.
И тоже поднялся из-за стола.
— А пойдем-ка, провожу тебя до трамвая.
— Проводишь? — оценивающе посмотрела на него Маша.
Он еще ни разу не выходил на улицу после болезни, и это она не укоряла его, что собирается убежать из-за стола, не доев, а напоминала ему о месячном его сидении дома, спрашивала так: не рано ли?
— Да а чего! — обычным в таких случаях залихватским, бодрым голосом сказал Евлампьев. — Пора уж! Вполне!..
Улица обдала его чудесным, мягким свежим морозцем, в яркне голубые прогалины в облаках пробивалось горячее уже солнце, весна была совсем на сносях, готовая разрешиться теплом со дня на день.
Над полузасыпанной снегом траншеей лежала, с подсунутымн под нее деревянными плашками, обмотанная изоляционной бумагой, сваренная плеть труб. Сбоку подъездов от траншеи были пробиты к дому отводы, и возле соседнего подъезда, грохоча отбойным молотком, двое рабочих проделывали в стене дыру для ввода. Скоро, значит, придут ковырять полы-потолки и в сам дом…
— Да, так а ты чего приезжала? — вспомнил Евлампьев, о чем он последний час хотел все время спросить у внучки и все забывал.Приехала, покрутилась — и дёру, даже обедать не желала, видишь ли.
— Так просто приезжала, — сказала Ксюша, искоса, с какой-то оправдывающейся улыбкой взглядывая на Евлампьева.
— Как это — просто так?
— Правда просто так, чего ты! — воскликнула Ксюша, быстро обеими руками взяла его за локоть и прижалась к его плечу. — Вас с бабушкой увидеть захотелось. Не могу, что ли?!
Евлампьев молча, со счастливой благодарностью внутри, похлопал ее по руке у себя на локте.
— Можешь, — сказал он затем, — можешь! Нужно даже… Спасибо, Ксюха!..
В пору его болезни она приезжала к ним раза три — сидела возле него, рассказывая всякие свои школьные новости, просила бабушку послать ее по магазинам и дома бросалась в помощь на каждую работу. Но то было в пору болезни, а теперь что… все, отболел уже, вроде как ни к чему навещать…
— Де-ед! —