никогда не будет. Очень долгое время мое лицо в зеркале было ценным для меня самой только потому, что оно когда-то нравилось ему, и собственное лицо напоминало мне тот период, и только тогда я снова узнавала себя в зеркале, оттого что мне снова становилось больно, и я вспоминала, как вздрагивала, когда он произносил мое имя, словно от удара хлыста.
Я знала несколько кварталов из улиц возле его дома лучше и подробнее собственных пор: магазин «Продукты», трещина на асфальте, телефонная будка, далее «Ароматный мир», антикварный магазин, затем улица и остановка, где я сидела часами, и потом арка во двор его дома. Тогда там сквозь снег и потом каждую ночь я говорила: «Вернись, вернись, вернись». И повторяла потом несколько месяцев спустя, когда жила в гостинице напротив этого дома, повторяла под говор горничных с первого этажа и отупляющую мастурбацию и пестрые тягучие сны одновременно о юге и северной зиме и, конечно, о кладбищах. Вернись, пожалуйста, вернись, вернись, пожалуйста, вернись, вернись, вернись, вернись, пожалуйста, вернись, вернись, вернись, вернись, вернись, вернись.
В то время у меня была только одна подруга, она занималась тем, что прошивала ржавой иголкой насквозь барби, обритых налысо. В дни, когда я не бродила у его дома, мы штурмовали с ней галереи все того же винзавода. Мы были похожи на пустых, обескровленных чудовищ, затравленных собственной жаждой. У нас была кожа чудовищ, глаза и повадки чудовищ, и нами управлял один только голод. Именно голод нес нас над городом на своих руках, и мы несли его в себе. Он был источником нашего движения. А ночами я лежала на кровати, истекая и вытекая, как раненная на войне. Все так же ожидая возвращения, попеременно повторяя, то «вернись», то «это я, я, я, все еще я». Я была измучена желанием того, чтобы он смотрел на меня внимательно, смотрел на то, как я становлюсь собой, теряя стыд, как кожу или внутренние органы, и больше всего на свете мне хотелось увидеть, как короткая судорога проходит по его челюсти, прежде чем… все закончится.
И я чувствовала зависть. Постоянно. Ко всем людям, которых я видела и знала, зависть, смешанную со стыдом за себя саму, за невозможность радоваться и улыбаться. Так в один из вечеров в вагоне метро я увидела молодую светловолосую девушку, свою ровесницу, она заразительно смеялась. Смеялась так, как я больше не могла, и я вышла из вагона, потому что мне стало стыдно от этого смеха. В вестибюле метро ко мне неожиданно подошел рослый розовощекий парень, он сказал мне:
– Девушка, не грустите так, если любит, вернется.
Конечно, никто не вернулся.
Наверно, чтобы спустя восемь лет я увидела те же дома и ту же улицу и тот один дом. Увидела будто лица давно умерших родственников и минуту радовалась им и улыбалась, как живым, касаясь их глазами и заново узнавая. И затем моя улыбка исчезла, чтобы я подошла к тому самому дому, точно к человеку, раскинувшему передо мной руки для объятия.
И вот я прижимаюсь влажной холодной щекой к заледеневшей стене, к штукатурке, словно к отрезанному фаллосу, вырванному сердцу, векам младенца, векам любимого, и время гаснет надо мной, как над бездной. Не страшно.
Глаза
А он мне сказал:
– Даже у серийных убийц есть друзья, которые их навещают. Серьезно, даже у них.
Я смотрю на него в полутьме, и мне становится стыдно при мысли о человеке, которого мы обсуждаем. У говорящего со мной трехцветные глаза, похожие на озера в северных странах, как и у одного героя моего очень старого текста, и я думаю о том, что все, о ком мы пишем, приходят потом к нам как живые свидетельства того, как далеко мы зашли когда-то. Мы идем, и осенняя улица выгибается перед нами дугой, слезой, и потом воздух становится только предчувствием болезни, ее эхом в густо лежащей горькой листве. Возможно, то, что тот, о ком мы говорим, пребывает в темноводье конвенционального гнева других, связывает нас дополнительно, причем связывает всех троих самым неудобным образом. Нити не реализованного между ними влечения опутывают и меня, и нити того, что тот, кто стал фигурой отсутствия, когда-то умел направить мой аффект в русло созидания. И я вспоминаю лето, бессонную душную ночь, когда по неизвестной мне причине я читала статьи о Теде Банди, и в одной из них говорилось о его вкрадчивом голосе, о том, как он умел воздействовать им на своих жертв, и тогда я подумала, что у того, кто теперь отсутствует, тоже вкрадчивый голос, и я вспомнила, что этим голосом он раньше умел хорошо успокаивать меня, и на второй день рассказала о двух голосах другому участнику этой истории, заключенной в отсутствии. И он ответил мне, растворяя солнце холодным течением глаз:
– Возможно, и наш друг таков, мы никогда не узнаем.
И правда, мы никогда не узнаем, мы – потенциальные убийцы или мы только ненасытны в своем желании видеть, но, становясь свидетелями чего-либо, не становимся ли мы автоматически и соучастниками?
И я снова стала вспоминать, как с отсутствующим теперь другом мы рассматривали толпу молодежи, расходящуюся после очередного бессмысленного городского фестиваля, и он наклонился ко мне и сказал:
– Какие они все хорошенькие, я бы хотел выебать их всех.
И я ответила ему:
– Ты хочешь обладать всем, что видишь?
Уже не помню его реакции, но помню это свое постоянное навязчивое желание обладать всем, что вижу я. Была ли я сама когда-либо лучше своего отсутствующего теперь друга или, например, Теда Банди или я всегда была только невинной в своей жадности, как героиня Саган, говорящая, что красота, которая ей не принадлежит, всегда причиняет ей боль. Я не могу ответить на этот вопрос, но мои глаза всегда ненасытны и всегда жаждут поглощать, возможно, у меня просто доминирует зрительный вектор, но всегда, когда я тосковала о ком-либо, я чувствовала эту тоску как боль внутри своих глаз.
В кафе, где мы часто сидели тем летом и теперь заботливо разрушенном городом и обстоятельствами, мы постоянно смотрели на проходящих девушек, и я смотрела едва ли не больше его и до сих пор помню изгибы колен некоторых из них и цвета их юбок. И его глаза в такие моменты заволакивала почти черная тьма, и мы смотрели на эти цветные вереницы, плавящие очевидность и ненасытность нашего зрения. Смотрели, как люди, уставшие отрицать собственную болезненную жадность обладать