Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Текст и есть «корпус» (по-французски это так и звучит). Его телесная определенность (или неопределенность) объявляется на границе, где действуют силы, идущие от автора, а значит, и от его телесной формы, и читателя, обладающего своей собственной формой. Текст существует в створе двух разнонаправленных телесных интенций, порождается ими, заимствуя их исходные формы. Иначе говоря, именно эта взаимообусловленность и потребность друг в друге создают то промежуточное образование, которое становится «телом» текста. Вот почему здесь нет нужды во внешних приспособлениях вроде рук или ног: их роль уже выполнена взаимными устремлениями автора и читателя. Текст завис между ними, вошел и вышел из них, оставив себе ту телесную форму, которой ему достаточно для того, чтобы быть живым и действенным.
Своеобразной «скульптурной» иллюстрацией к сказанному могут служить знаменитые античные торсы – статуи, лишившиеся рук, ног, головы, но при этом не только не потерявшие своей привлекательности и жизненно-впечатляющей силы, но даже усилившие ее, благодаря этим потерям. Начиная с эпохи романтизма они воспринимаются даже как нечто вполне одухотворенное, хотя ничего, кроме торса (и предположительно в нем находящегося сердца, желудка или легких), у них не осталось. И даже утеря головы оказывается вписанной в этот своеобразный эстетический контекст: искалеченное, изуродованное человеческое тело уже ничуть не ранит зрителя, наводя его на мысли об обратном, то есть о здоровом и прекрасном идеале античности.
Что же сказать тогда о «теле» текста, где в силу пространственных и смысловых особенностей восприятия дело обстоит куда более оптимистично, нежели у прославленных античных инвалидов? У текста есть не только «торс» или «корпус». У него есть даже голова. Пусть несколько отделенная от «корпуса», но все же есть. В данном случае я говорю не столько о делении текста на отдельные «главы», снабженные соответствующими «заголовками» (слова более чем говорящие), сколько о целом тексте и возвышающемся над ним, подобно голове, названии. Русское слово «глава» в комментариях не нуждается; слова вроде английского «chapter» или французского «chapitre» отсылают к «капители» – верхней части или буквально «голове» колонны. Так было не всегда (в архаических или средневековых текстах название нередко вообще отсутствует), однако так стало в «современной», то есть насчитывающей уже несколько столетий, культуре оформления текста, в которой текст (особенно благодаря книгоиздательству) осознал, прочувствовал свою природу, в том числе и природу телесную. В пространственном отношении сравнение заголовка с головой вполне соответствует тому положению, которое можно увидеть в устройстве человеческого тела. Сходство усиливается также тем, что помимо своего «вершинного» положения, название или заглавие чаще всего располагается посередине книжного листа, а не, скажем, в правой или левой его части. Принцип вертикальной симметрии, по которому построено тело, таким образом, переходит и на организацию всего текста: сколь бы длинным (в телесном отношении «высоким») не был текст, над ней всегда будет возвышаться голова названия[14].
Что касается названий отдельных глав, также расположенных над отдельными частями повествования, то здесь можно говорить о своего рода «мини-текстах» или «мини-телах», снабженных собственными названиями-головками. Впрочем, на этом уровне внутритекстового деления появляются отклонения от нормы, например, цифровые обозначения или просто «просветы», отделяющие один фрагмент от другого, что делает картину более размытой. Наиболее полно идея «головы» все же воплощается в главном названии текста. Сюжет без названия (я говорю опять-таки о современной культуре оформления текста) – принципиально ущербен, неполон, неузнаваем. Возможно, это обстоятельство должно склонить нас к тому, чтобы вместо слово «голова» (или, по крайней мере, наряду с ней) говорить о названии как о лице, то есть о той телесной принадлежности, которая, не переставая оставаться телесной, тем не менее в наибольшей степени представляет человека как персону, личность, индивидуальность. Мы способны узнать друг друга по походке или со спины, но все же наиболее очевидным и естественным образом человек открывается нам со стороны своего лица. В этом отношении устойчивая потребность (и традиция) называть роман или поэму именем ее главного героя может быть понята и в интересующем нас смысле. Имя – словесный эквивалент человеческого лица. Удостоверить личность – значит не только взглянуть на фотографию в документе, но и узнать записанное в нем имя. Имя есть то, что человек в первую очередь говорит о себе при знакомстве. Поэтому когда мы сталкиваемся с такими названиями, как «Гамлет», «Дэвид Копперфилд» или «Анна Каренина», то, по сути, присутствуем при моменте знакомства с текстом, с самопредставлением сюжета. Он знакомится с нами, называет свое имя, открывает свое лицо, не давая нам возможности спутать его с кем-то другим. То же самое происходит и в случае упоминания нескольких персонажей. «Сага о Форсайтах» или «Братья Карамазовы» – это тоже лица, персоны, только вместо знакомства индивидуального мы имеем здесь дело со знакомством групповым.
Если отнестись к названию текста предлагаемым образом, тогда дополнительный смысл приобретут и строки, следующие сразу после него, или находящиеся рядом с ним. Я говорю об эпиграфе. Лицо не только представляет, называет себя в названии, но и произносит одну или несколько фраз, выражающих нечто важное для уяснения всего дальнейшего повествования, направляющего читателя с самого начала в нужном направлении. С точки зрения общей конфигурации текста такие фразы хотя и принадлежат всему сюжету в целом, однако исходят они именно от лица-названия. Текст еще ничего не сказал, он – весь впереди, впоследствии. Пока что действительно и активно одно название: это его слова, его оценка, зависающая над всем тем, что будет происходить потом. Причем оценка эта тем более должна быть отнесена к названию, что сам по себе эпиграф есть чужое авторитетное слово: название пользуется высказыванием, уже известным читателю, известным ему еще до прочтения текста. Иначе говоря, лицо-название, «произнося» слова эпиграфа, как будто оглядывается на другие, прежние тексты, переговаривается с ними. Ему для чего-то надо, чтобы эпиграфическое слово было непременно чужим, предшествующим ему во времени. Возможно, для того, чтобы текст с самого начала (или даже еще до начала) не повисал в пустоте, чтобы уже в самый момент своего возникновения он был связан с другими текстами, являющимися в широком смысле слова его предшественниками или инвариантами.
Похоже, именно от этого «личного» обстоятельства, то есть связанности эпиграфа с произнесшим его лицом-названием, зависит и местоположение эпиграфа в тексте. Он естественным образом привязан к «верху» повествования (в традиционной японской поэтике начало текста именовалось «изголовьем»); представить появление подобного высказывания в конце, то есть топографически «внизу», текста довольно трудно именно в силу проведенной мной телесной аналогии. К «низу» мы вернемся позже, а пока рассмотрим еще одну особенность заголовка, связывающую его с «головой» в самом глубинном или «внутреннем» смысле этого слова.
В том многообразии названий, которое можно увидеть в литературе последних столетий (то есть в «литературе» как таковой), есть целый тип, тяготеющий к принципу «полярности» или «противоречивости»: «Преступление и наказание», «Белые ночи», «Мертвые души», «Война и мир», «Красное и черное», «Блеск и нищета куртизанок», «Сто лет одиночества» и т. д. В названиях такого типа одна часть противостоит другой, создавая определенное смысловое напряжение. Причем речь идет не только о противопоставлении идейном или символическом, как, скажем, в «Преступлении и наказании», но и сугубо номинальном, фиксирующем сам факт наличия некоторой черты или дистанции в рамках потенциально мыслимого единства. «Супружеская жизнь» Э. Базена или «Женщина французского лейтенанта» Д. Фаулза – в названиях такого типа представлена ситуация связи-разделения, которая уже сама по себе создает эффект исходной противоречивости и напряжения. Этот эффект может не восприниматься при знакомстве с одним лишь названием, но он там присутствует, что становится очевидным после знакомства с самим сюжетом. «Сто лет одиночества» или «Приглашение на казнь» – названия, в которых насильно соединены слова, принадлежащие к враждующим контекстам. Возможно объединение двух полюсов и в одном слове, например, «Кентавр» Апдайка или «Двойник», «Идиот», «Подросток» (все это варианты личностных структур, где персона не равна себе и постоянно ощущает присутствие и прирост «другого»).
Я привел примеры, число которых можно было легко умножить, чтобы показать, что помимо идеи максимального смыслового охвата, возникающего при полярном, антиномическом типе наименования, здесь можно усмотреть и некоторый телесный и, конкретнее, «церебральный» смысл. Речь идет о сопоставлении двусоставной структуры заголовка с так называемой двухпалатной организацией мозга и, соответственно, асимметрией его функций. Входить в какие-то физиологические подробности здесь нет нужды, однако сам факт известного сходства сравниваемых отделов тела и текста кажется мне достаточно примечательным.
- Теория литературы - Асия Эсалнек - Языкознание
- Мировая художественная культура. XX век. Литература - Манн Юрий Владимирович - Языкознание
- Абсолютная реальность: «Молодая Вена» и русская литература - Алексей Жеребин - Языкознание
- О литературе и культуре Нового Света - Валерий Земсков - Языкознание
- Слово и мысль. Вопросы взаимодействия языка и мышления - А. Кривоносов - Языкознание