не могла теперь не согласиться с ним, но в эту минуту до сознания ее долетел голос одного из епископов, говорившего ей что-то, и, сделав над собой усилие, она снова приняла участие в общем разговоре, который вертелся вокруг предстоящей новой эры примирения Италии с Францией. Беатриса успевала поговорить со всеми: с художниками она говорила о живописи, с артистами о музыке и операх, с простыми смертными о самых обычных вещах. И все это время ее не покидала ужасная мысль о готовящемся погроме. Неужели, — думала она, — всем этим людям, собравшимся под кровлей ее дома, суждено погибнуть, не выходя из него? Неужели все ее жертвы: ее бегство, ее приезд сюда — все это напрасно, и он, любимый ею человек, проведет эту ночь в доме Пезаро? Неужели ниоткуда нельзя ждать помощи? Неужели нигде не было спасения?
— Синьор, — сказала она, обращаясь наконец к епископу, — мой друг, герцог Верденский, прислал мне очень грустное и тревожное известие. Будьте добры, потрудитесь позвонить, чтобы ко мне явился мой доверенный слуга, Джиованни Галла.
Любезный епископ сейчас же распорядился послать одного из слуг за Джиованни, а между тем гости все прибывали и прибывали, так что казалось, что даже в такой огромной комнате, как эта галерея картин, не хватит места для всех присутствующих. Но Джиованни не показывался, Беатриса заметила, кроме того, еще, что в комнате было гораздо меньше слуг, чем раньше, а те, которые еще находились тут, старались избегать ее и как бы знали что-то о готовящихся ужасах. В это время вернулся посланный и сообщил следующее:
— Джиованни нет дома, — сказал он.
Несчастный в это время лежал без чувств в подвалах дворца, о чем, конечно, не могла знать маркиза.
— Джиованни нет дома, но ведь этого не может быть. Прошу вас прислать его ко мне, как только он вернется, — сказала Беатриса неуверенным тоном.
Слуга удалился с видимой поспешностью, а так как толпа все прибывала и добраться до нее было почти невозможно, маркиза попросила одного из близстоящих дать ей руку, чтобы она могла обойти комнату и поговорить со всеми; все расступались перед ней, и каждый старался сказать ей хотя бы одно только слово. О своих собственных чувствах она в эту минуту и не думала совсем. Опасность, угрожавшая ей, была так велика, что она могла обращать внимание только на пустяки, стараясь не думать о главном. В душе она невольно спрашивала себя, кому бы она могла настолько довериться, чтобы показать полученное письмо, и в то же время внимательно разглядывала какую-нибудь розу в вазе, пуговицы на рукавах или брильянты на чьей-нибудь шее. Она слышала и запоминала каждое слово, сказанное ей. Кто-то из присутствующих спросил ее, где находится теперь Вильтар; это имя заставило усиленнее забиться ее сердце. Она хорошо понимала, что именно ему она обязана теми ужасами, которые произойдут в эту ночь. Она не могла простить ему, зная, что не будь его и его советов, наверное, Гастон и она не очутились бы теперь в Вероне.
Она прошла между тем всю картинную галерею, миновала несколько комнат поменьше и наконец очутилась в гостиной, выходившей на юг, где вдали виднелись горы и у ног расстилалась долина. Сюда успели проникнуть еще очень немногие, и только в отдельных углах виднелись уединенные парочки, удалившиеся сюда, чтобы поговорить на свободе. Музыка и шум голосов из картинной галереи долетали сюда чуть слышно. Этот переход от духоты и шума в прохладную спокойную атмосферу благотворным образом подействовал на маркизу, она сразу ободрилась и даже решила про себя, что, может быть, опасность совсем не так велика и существует только в воображении герцога, слишком поспешно покинувшего Верону. Она решилась даже заговорить теперь об этом с епископом и показала ему записку, которую все еще держала в руке.
— Наш общий друг, герцог Верденский, — заметила она, — решил, что лучше провести эту ночь в Падуе, чем в Вероне, впрочем, не только он один находит, что пребывание в Вероне не особенно приятно в настоящее время.
— Напрасно вы так думаете, маркиза, — ответил дипломат-епископ, — я уверен, что среди нас герцог был бы в большей безопасности, чем в Падуе. Впрочем, французов трудно заставить верить в это, — прибавил он, как бы оправдываясь.
— Они верят только в собственные доблести: мы, итальянцы, по крайней мере откровенны, мы сознаем свои недостатки и не скрываем их. Но французы — эгоистичная нация, и мы приносимся в жертву их тщеславию. Я не удивляюсь, что наш народ теряет терпение. Разве найдется другая нация, которая терпела бы так долго и покорно подобное ярмо? Вы, к которому так часто прибегает народ в своей нужде, должны все это знать лучше меня. Я прекрасно понимаю опасения, наполняющие вашу душу, хотя вы стараетесь скрыть их от меня.
Говоря это, она внимательно и зорко следила за своим собеседником, но епископ, добродушный, мирный старичок, молившийся каждый день за своих врагов, ответил ей совершенно просто:
— Я не сомневаюсь в своем народе. Все, что он терпит, он претерпевает, покоряясь воле Господней. Мы отдаем кесарю кесарево, но наша родина дорога нам, и ради нее мы жертвуем собою. Если ваш друг герцог испугался жителей Вероны, то он — большой трус, маркиза. Впрочем, вы, вероятно, только пошутили, говоря о нем.
— Нет, я не шучу, ведь вы читали записку, он пишет, чтобы я заперла ворота своего дома и никого бы не выпускала из них, так как он опасается за безопасность тех, кто посетил меня сегодня. Как вы видите, записка написана совсем не в шутливом тоне, и вы можете себе представить, что я испытывала, читая ее.
Она остановилась и прислонилась к мраморной колонне, лицо ее было так же бледно, как этот мрамор, а на душе было тяжело до слез. Почему она рассказала обо всем этому человеку, когда решила сама ничего не говорить никому, она и сама не знала. Но она не могла скрывать в себе эту тайну, она должна была поделиться ею с кем-нибудь, иначе она сломилась бы под тяжестью ее. Епископ смотрел на нее, уверенный, что она все еще шутит, и наконец заговорил нерешительно: