Замятин писал: «Единственное модерное ископаемое в «Недрах» — «Дьяволиада» Булгакова. У автора, несомненно, есть верный инстинкт в выборе композиционной установки: фантастика, корнями врастающая в быт, быстрая, как в кино, смена картин — одна из тех (немногих) формальных рамок, в какие можно уложить наше вчера — 19-й, 20-й год». Замятин отмечает в повести молодого литератора его «журнализм», некоторую «очерковость» вещи. «Термин «кино», — продолжает Евг. Замятин, — приложим к этой вещи тем более, что вся повесть плоская, двухмерная, все — на поверхности, и никакой, даже вершковой, глубины сцены — нет». В этом, как кажется сегодня, Замятин был не совсем прав — «глубина сцены» присутствовала, но проникнуть в нее тогда, прочитать темы, мотивы и вторые смыслы, существующие в ней, помимо известного нам сегодня контекста творчества писателя, — конечно, было несравнимо труднее. Замятин заканчивает: «Абсолютная ценность этой вещи Булгакова — уже очень какой-то бездумной — невелика, но от автора, по-видимому, можно ждать хороших работ»[236].
Значительно больше внимания «Дьяволиада» привлекла позже, когда о Булгакове писали уже в связи с «Белой гвардией» и спектаклем Художественного театра «Дни Турбиных», ретроспективно выстраивая поэтапный путь «буржуазного писателя», «кулацкого подголоска» и проч.
Уже в 1926 году Е. Мустангова писала в «Жизни искусства»: «...я знаю роман Булгакова «Белая гвардия» и книгу его «Диаволиада» и думаю, что пора уже заговорить о Булгакове не только «в связи с постановкой» («Дней Турбиных». — В. Г.), но и как о самостоятельном литературном явлении.
<...> до сих пор имя его затрагивалось лишь в небольших рецензиях, которые отводили ему обычно полочку между Эренбургом и Замятиным, и этим оценка Булгакова как писателя исчерпывалась.
А между тем Булгаков заслуживает внимания марксистской критики двумя неоспоримыми качествами: 1) несомненной талантливостью, умением делать литературные вещи и 2) не-нейтральностью его как писателя по отношению к советской общественности, чуждостью и даже враждебностью его идеологии основному устремлению и содержанию этой общественности.
<...> В рассказе «Диаволиада» Булгаков рисует бюрократизм советских учреждений...»[237]
И. М. Нусинов в докладе о творчестве Булгакова констатировал: «Мелкий чиновник, который затерялся в советской государственной машине — символе «Диаволиады». <...> Новый государственный организм — «Диаволиада», новый быт — такая гадость, <...> о которой Гоголь даже понятия не имел»[238]. И. С. Гроссман-Рощин спрашивал в журнале «На литературном посту»: «А если у художника этого мировоззрения нет? Тогда художник — на манер печальной известности Булгакова — увидит только «заднюю» эпохи — «Дьяволиаду». Жизнь покажется ему огромной и кошмарной путаницей. Разве каждая строчка писания Булгакова первого периода не есть, в сущности, вопль:
Сбились мы, что делать нам?
В поле бес нас, видно, водит
И кружит по сторонам!..
Впрочем, не будем наивны, — продолжал критик, — Булгаков не только так видит мир, но дает платформу изменения мира. Он объективно призывает “варягов”»[239].
А Влад Зархи подытоживает: «Для Булгакова наш быт — это действительно фантастическая дьяволиада, в условиях которой он чувствует себя «невесело», в условиях которой он не может существовать...»[240]
«Дьяволиада», при всей локальности темы и будто бы «случайности» гибели главного героя, Короткова, не сумевшего вернуть своему сознанию утраченную цельность мира, на его глазах рассыпавшегося в осколки, — заявила мотив, который будет развиваться на протяжении всего творчества писателя: мотив действительности, которая бредит.
«Маленький человек» Коротков, незаметный служащий Спимата, путает подпись нового начальника, носящего необычайную фамилию «Кальсонер», — со строчкой деловой бумаги. Встреча же его с Кальсонером, поразительная внешность заведующего (голова, сверкающая огнями, электрические лампочки, вспыхивающие на темени, голос как «у медного таза»), а также его способность к мгновенным перемещениям в пространстве и разительным трансформациям — окончательно выбивает Короткова из колеи и лишает способности разумно мыслить. «Двойник» бритого Кальсонера, его брат с «ассирийской бородой» и тонким голосом, и Кальсонер-первый, которые поочередно попадаются на глаза Короткову, — вот, кажется, виновники сумасшествия героя.
Но на деле к безумию и гибели Короткова толкают не столько Кальсонеры-двойники, то есть случайные несуразицы происходящего, которые он не способен объяснить, сколько общее ощущение шаткости, неуверенности и ирреальности жизни.
Жалованье, выданное спичками и церковным вином; небывало-театральный облик грозного начальника — все эти частности, нестрашные каждая в отдельности, сливаясь в одно жуткое целое, обнажают беззащитность Короткова, его несмелое одиночество в мире. В «Записках на манжетах» герой боится сойти с ума, то есть отдает себе отчет в возможности утраты разума. Боязнь безумия — мысль здорового рассудка, она-то и страхует героя. В «Дьяволиаде» же действительность бредит, а человеку легче «уступить» ей, признав виновным в разламывании, деформации реальности себя самого. В «Дьяволиаде» заявлен один из постоянных лейтмотивов произведений писателя: мистическая роль бумаги, канцелярского выморочного быта. Если сначала Булгаков еще шутлив («Мне нельзя отдаться... оттого, что у меня украли документы»), то развитие сюжета отнюдь не шуточно.
Нарушена причинно-следственная связь — какое отношение может иметь наличие (или отсутствие) бумаг к назревающему любовному эпизоду? Оказывается, что клочок бумаги не только способен определить человеческие взаимоотношения, документ санкционирует поступки и, наконец, конституирует личность. Гротескна интонация обезумевшего Короткова: «Застрели ты меня на месте, но выправь ты мне какой ни на есть документик...» Уже и самую жизнь герой готов обменять на «правильность» и оформленность ее протекания. И делопроизводитель, канцелярский служащий, не имевший, как выяснилось, никаких более реальных и значимых опор в действительности, чем удостоверяющие личность документы, лишенный этих важнейших доказательств своего бытия — утрачивает рассудок. Лишить «места» и украсть бумаги — оказывается достаточным, чтобы вытолкнуть героя из жизни в безумный прыжок, гибель.
«В то время, как все люди скакали с одной службы на другую, товарищ Коротков прочно служил в Главцентрбазспимате... на штатной должности делопроизводителя и прослужил в ней целых 11 месяцев», — этой фразой открывается повесть. Сегодня известно, что Булгаков служил в различных учреждениях Наркомпроса примерно на протяжении года — с марта 1921-го по январь 1922-го[241], то есть те же одиннадцать месяцев. Это, быть может, частное совпадение. Но автобиографичность — затушеванная, «смазанная» — все более притягивает к себе внимание.
Иронична интонация автора по отношению к, кажется, узнаваемому герою: «нежный тихий блондин»... «этот комик»... «излишне осторожный»... «нервный делопроизводитель» Коротков бежит получать задержанное жалованье, «насвистывая увертюру из “Кармен”»; молниеносно, «в три минуты», сочиняет нужную телефонограмму (так же, как в неоконченной повести «Тайному другу» герой мгновенно расправляется с сочинением обязательных фельетонов). Р. Янгиров сообщает о том, что именно с приходом Булгакова «в Лито