Турель, выпустивший в свет в 1934 году, под знаком нового немецкого духа, гротескно-странный труд «Технократия, автаркия, генетократия»[334], в котором курьезное знание деталей сочетается с огромными, свидетельствующими о настоящей мании величия перспективами таинственной и своеобычной спекуляции.
Этот текст нельзя отнести ни к одному из традиционных жанров: это ни трактат, ни эссе, ни теорема, ни манифест. Как единственный в своем роде документ теоретического сюрреализма, он не поддается никакой классификации; тон его серьезен и исполнен важности и в то же время отличается необязательностью, поскольку для него характерно, как кажется, стремление связывать то, что отстоит друг от друга дальше всего. Рассуждения об особенностях жизни кочевников и садоводов внезапно, словно в какой-то игре, переходят в размышления об индустриальном обществе, металлургии и квантовой теории, климатологии и философии времени, физике низких температур и астрономии – от человека ориньякской культуры до математизации геополитических структур власти. На этой ярмарке путаного высокоразвитого интеллекта, где Турель громко выкрикивает свои открытия в области философии истории, он иногда с редкостной точностью «попадает в яблочко» – дает такие пояснения к связям между теорией протезов и философией техники, к которым просто нельзя не прислушаться.
Техника – это только протез; труд, который мы посвящаем развитию техники, всегда был всего лишь великой попыткой откупиться от необходимости отказываться от своей подлинной сущности ради того, чтобы иметь возможность постичь зоны и значения мудростей иного рода, не будучи вынужденным по этой причине отказываться от своей принадлежности к человечеству и к немецкому народу (S. 34).
Турель с безумным реализмом мечтает о новом уровне западной технократии, который обеспечит ей «командную высоту и лидирующую позицию» и тем самым тотальное господство над остальными зонами мира, которые стремятся догнать ее, и в особенности над Японией, которая уже украла европейские модели мышления, протезы, техники. Только это и было бы «социальной психологией нашей грядущей эпохи». Сама философия, готовя модели мышления, поднимается до «великолепной и в будущем совершенно необходимой протезной системы, которую следует поставить в один ряд, как по меньшей мере равную по ценности и происхождению с протезной системой самолета, подводной лодки, автомобиля и т. д.» (S. 34).
Если факт – то, что мы больше не можем сохранить за собой великий и исключительный патент на свою техническую и научную систему протезов, защитив ее от посягательств второй зоны и в обозримом будущем – от посягательств и третьей зоны (сегодня бы мы сказали – второго и третьего мира. – П. С.), – совершенно независимо от того, выдадим или не выдадим мы сами этим зонам методы фабрикации… то, с другой стороны, не следует забывать, что мы, по крайней мере, из себя самих порождаем и творим новую, более высокую ступень доныне существовавшего машинного протезного стиля, которую можно назвать в целом тотальным протезом технического рода…
Эта техническая протезная система, которая является типично мужским достижением, сравнима только с полной включенностью ребенка до рождения в тело его матери, где он изолирован от всего окружающего.
Все люди, какого бы пола они ни были (!), изначально, в стадии, предшествующей рождению, познали этот идеальный образец питающей их среды, этой защищающей их сферы и одновременно – тюрьмы, то есть они познали включенность в тело матери и заключенность в нем. Мужская контригра, представляющая собой ответ на это, – такое развитие технократических протезов, власти, финансовой власти и технических аппаратов, которое превращает их, вместе взятые, в полностью замкнутую изолирующую оболочку, в которую, как кажется, включен и заключен отдельный человек – во благо и не во благо себе…
Когда англичане с помощью тотальных протезов своих боевых самолетов перелетали через Гималаи, причем систематически и целыми эскадрами, то это было вовсе не безумное стремление к рекордам и не выбрасывание на ветер денег, а символ превосходящей силы протезов Англии и Европы, который демонстрировался всей Индии… (S. 59–60).
Насколько, спрашивается, великим путаником должен быть мыслитель, чтобы обрести способность видеть все с такой ясностью? Метод целиком проникнут безумием и совершенно понятен, если встать на точку зрения сумасшедшего. Впрочем, тот, кто не способен следовать за мыслью Туреля, может утешаться примером Гершема Шолема, который знал автора лично и уже в двадцатые годы не понял в его рассуждениях буквально «ни слова»[335].
9. Политическая альгодицея. Цинические космологии и логика боли
Что представляет собой весь этот шум, производимый стройками, верфями, горнодобывающими предприятиями, битвами и книгами, если смотреть из космоса: да ничто в сравнении с земным шаром!
Освальд Шпенглер[336]
Даже тогда, когда суровые и непреклонные нацистские субъекты, вдохновляемые спортивным духом и укрывающиеся под маской витализма, выказывали свои симпатии к протезной жизни, пытаясь таким образом избежать боли и страдания, они все-таки не могли обойти вопроса о значении последних. Ничто не требует столь настоятельно ответа на вопрос о своем метафизическом смысле, как боль и страдание, которые могут быть предвестием смерти. Поиск этого смысла порождается желанием знать, что означают ставшие безмерными страдания этого века, на кого падает ответственность за них и вкладом в какое великое целое они могли бы являться.
Обыденный рассудок, предохраняемый рутиной от чересчур глубоких мыслей, не позволяет втянуть себя в дискуссии на эту тему. Благодаря этому он остается защищенным от явно выраженного цинизма. В большинстве случаев он лишь ограничивается сентенцией: такова жизнь. Однако того, кто решится поставить подобный вопрос и рискнет выработать какое-то «мнение» по поводу страдания, это заведет в область, в которой придется либо очень крепко держаться своих метафизических взглядов, либо сделаться циником.
Альгодицея – это смыслозадающая, метафизическая интерпретация боли. В эпоху модерна она заступает на место теодицеи – как ее оборотная сторона. Главный вопрос теодицеи был таким: «Как соединимы с существованием Бога зло, боль, страдание и несправедливость?» Теперь вопрос звучит следующим образом: «Если нет никакого Бога и никакой высшей смысловой связи, то как мы вообще еще способны выносить боль?» Тотчас же обнаруживается, что политика выступает в качестве эрзац-теологии. «Националисты» в большинстве случаев без малейших колебаний утверждают, что безмерные страдания, которые пришлось вынести в ходе войны, имели свой смысл как жертва, принесенная на алтарь Отчизны; высокому полету таких идей мешает разве только тот факт, что проигранная война и навязанный победителями мир, равно как и разочаровывающие результаты революции, делают сомнительным этот смысл, придаваемый страданиям националистами. Но признать, что «все было понапрасну» и что безмерные муки вообще не имели никакого политического смысла, было бы невыносимо для многих современников. Легенда