с тем, что таковое прочтение оказывается как нельзя более современным.
В Ленинграде выступления мои произвели, пожалуй, даже большую сенсацию, чем несколько раньше в Москве и в Вильнюсе, особенно если учесть, что ленинградцы народ сдержанный. Наибольший успех я имел на квартире одного моего приятеля. Он слышал, как я исполняю романс, еще в Москве, где он навестил меня, но с женой своими впечатлениями не поделился, и теперь она была приятно удивлена, узнав, что у всех нас сходные музыкальные склонности. Все вместе мы несколько раз спели хором песню «Едем мы, друзья, в дальние края» — некогда я заучил эту песню с голоса самого автора, знакомством с которым, признаться, очень горжусь.
Хороший прием был и в остальных концертных залах. Правда, один весьма уважаемый мною певец и тоже писатель, признавая в целом убедительность моей интерпретации романса, сказал, что он лично запоет его только тогда, когда ему на шею накинут петлю. Я выразил сомнение в том, что ему удастся что-либо пропеть на достаточно художественном уровне при сдавленных голосовых связках. Он ответил на это, что голос может оставаться свободным и при таких стесненных обстоятельствах, если не стремиться к внешнему воспроизведению той музыки, которая звучит внутри. Он пояснил, что важно лишь ощущать себя внутренне свободным, и тогда искусство будет высокохудожественным. Я спросил, имеет ли он в виду диафрагму, за свободой которой вокалисты следят так тщательно, что даже готовы ничего не есть. Он ответил, что и диафрагму тоже, а что касается голодания, то, как частный случаи страдания вообще, оно очищает тело и душу и позволяет отвлечься от тягот реальности, увлекая к свободе духовности. Я в свою очередь уверил его, что, возможно, прибегну к голоданию, но только тогда, когда мне на шею тоже накинут петлю. Мы решили держать друг друга в курсе событий.
Удивительно! — думал я, когда шел, покинув его, по Литейному мосту. Опять мне советуют голодать! Накануне отъезда я получил от своей знакомой, живущей в Городе Великой Стройки, пространное письмо, в котором эта женщина, страстно влюбленная в музыку (эта страсть была причиной нашего заочного знакомства и многолетней переписки), резко отрицательно отозвалась о романсе, столь мною любимом. Полный текст ее письма хранится в моем архиве, который после того как я его сжег, с неистребимой настойчивостью стал разрастаться вновь, и я подозреваю, что он не только накапливается, но и восстает из пепла, взяв Феникса за образец, и бумажки-листочки-стишочки снова шевелятся, будто перья под мышками у вещей птицы; и прежде чем огонь опять их спалит, приведу здесь фрагменты письма моей милой знакомой. В скобки /…/ заключены опущенные места.
/…/, ну почему? Зачем Вы это делаете? Надоело жить? Мне очень больно, ну просто невыносимо. Вы думаете, у Вас ни перед кем и ни перед чем никаких обязательств? Только у животного может быть такой образ жизни — без обязанностей и обязательств. Если бы в тот первый раз, когда я написала Вам, я бы знала, что будет такой финал, я бы прокляла себя. Знаете, кто Вы? Вы неглубокий, дурной, глупый, /…/ человек, конечно, кроме того, что Вы бессовестный и /…/
Мне очень жаль себя, до слез. Хорош друг! И никогда словечком не обмолвились, дескать, как бы ты посмотрела на такой поступок. А может, у Вас навязчивая идея — /…/? Это можно вылечить. Почитайте книгу «Голод ради лечения». Оказывается, лечебное голодание помогает всем. Вам надо лечиться.
Долго Вы вынашивали эту идею, или она возникла внезапно? И в том, и в другом случае хорошо же Вы умеете издеваться: Вы приручили меня, писали мне столько лет, а теперь? Теперь меня к чертям собачьим, да? Вот, знайте, Вы не достойны музыки. Музыка — это святое, высокое, /…/, а Вы гонитесь за каким-то чертом, или Вы /…/, Ваша книга о Великом Композиторе — это Ваш реквием самому себе.
Ваш друг/…/
Недостоин музыки, недостоин, повторял я, пересекая Неву. Уже горели фонари. Гремел на площади Финляндского вокзала оркестр, там все еще происходила историческая встреча, и все еще ворочался броневик, повсюду трепетали флаги, их не сняли после Первомая, берегли к Победе. И разумеется, я неглубокий, дурной и глупый, и о книге — реквием самому себе — как это верно сказано! — и голодание, видимо, очень хорошее средство, я идиот, что к нему не прибегнул, возможно, все было б иначе и ничего бы совсем и не было… И в самом деле, за чем я гонюсь, за каким чертом? Глупо. Дурной, неглубокий и глупый. Но не сумасшедший. Это она перегнула. Написать такое! Этак в психушку недолго попасть — вот, мол, его — то есть мои — друзья его — то есть меня — называют психом. Нет, я неосторожно переписал все эти выражения, употребленные ею в сердцах, в состоянии аффекта — «ненормальный», «психоз», «сумасшедший». Нет-нет, от греха подальше, или я заключу их в скобки, или они меня. Вычеркнуть. Скобка, три точки и скобка. Так лучше. Таинственней. Но о чем это я? Да, о том, что я ее приручил, реминисценция Экзюпери, теперь это общее место печатных раздумий на темы морали, из них, конечно, и выудила, но по существу-то ей возразить нелегко — виноват, приручил. Вот Марию не приручал. Избежал, обобрав паутинные ниточки сразу, чтобы не запаучил паук в злопаучные сети длительных невразумительных связей. И признавайся, потому и вознамерился ты позвонить Марии, и потому лишь раскопал забытый номер-помер в зарытой телефонной книжке, что вновь, как в тот, в первый раз, ты уверен: продолжения не будет, и если даже маловероятное случится и ты ее найдешь, вы свидитесь — и снова навсегда, второе расставанье навсегда, вот почему ты опять попросил паука из темного уголка, чтоб выполз и чтобы завис, пусть паук повисит, много пут не успеет сплести, не успеет рассвет расцвести, как скажу ей прости и начну с первых фраз этот ныне готовый к кончине рассказ. И утро настало.
Сейчас ровно полночь. Около часа назад я вдруг понял, что мне не придется ложиться сегодня, что мне махом и духом придется закончить начатое так давно, еще в мае, — все к рассвету должно быть готово, как в сказке, где строится за ночь дворец. Иного времени уж нет, не будет, так сказал я себе, потому что почувствовал властную силу, влекущую вон и скорее от этих страниц, и если затягивать, передержать, рассусолить, то перегорит и погрязнет, завязнет, покроется ржой и утонет, и