кораблем разгоралась с новой силой, титаническая, исполненная мощи борьба, и всё же неравная и безнадежная, так что он, когда писал, уже видел, как союзники Зевса, сторукие великаны-волны, слизывают со спасительной палубы одного человека за другим. Видел он и конечную гибель, низвержение «Титаника» в Тартар, откуда возврата нет. Он всё это видел сам, всё это было ему открыто, кричал он во время первого визита к Старицыну, но он ничего не понял, не понял, что это правда, что это всерьез, и никого не предостерег. В своих записках Старицын отмечает, что Лептагов сознавал, что на его слова никто никогда не обратил бы внимания, просто сочли бы еще одним сумасшедшим, но роли это для него не играло.
Как часто при такого рода заболеваниях бывает, безудержное покаяние, реклама и тиражирование своей вины довольно быстро сменились у него попытками уничтожить улики, материальные свидетельства этой вины, то есть ораторию. Сознание, что он написал «Титаномахию» и, следовательно, никакого прощения ему быть не может, парадоксальным образом сочеталось в нем с верой, что если подчистую истребить, уничтожить ноты, наброски либретто, прочее, связанное с ораторией, – зло исчезнет само собой и мир снова придет в равновесие. Сначала у себя дома, а потом с неожиданной хитростью и изобретательностью в домах своих хористов и друзей он выискивал каждую бумажку, на которой было хоть что-нибудь, относящееся к «Титаномахии», и тут же жег, заливал кислотой, рвал на мельчайшие кусочки, топил, засунув в консервные банки, – словом, изничтожал всеми мыслимыми способами. Скоро это стало известно музыкантам, и они принялись прятать от него ноты, но это помогло мало: в Петербурге конца не было рассказам, на что он идет, лишь бы раздобыть партитуру, от заурядного воровства до совершенно неправдоподобных унижений.
Вообще человек довольно сильный и даже властный, он у некоторых из своих хористов буквально валялся в ногах, пытаясь вернуть ораторию, а были еще и подкуп, и шантаж: скопцам и эсерам он, например, не раз угрожал, что выдаст их целиком, до последнего человека, полиции, и на всё это, как ни дико такое слышать, он в самом деле готов был пойти. Эсеры тогда установили за ним тщательное наблюдение, и на специальном заседании ЦК партии было принято решение о ликвидации Лептагова при первой же угрозе его контактов с полицией. Лептагов остался жив лишь чудом. Во время своих безумных метаний по Петербургу он по чистой случайности не оказался в полицейском управлении, где хранился полный экземпляр «Титаномахии». Лептагов об этом знал, даже разработал план, как партитуру изъять, но потом, к счастью, о ней забыл.
Какое-то время он, наверное, и впрямь верил, что ему удастся уничтожить всякие следы оратории, саму память о ней, но запал у него постепенно проходил. Тем более весь этот шум, эти ни с чем не сообразные скандалы и сплетни день ото дня прибавляли вещи популярности, и скоро разные люди, в том числе к хору вообще отношения не имеющие, стали усиленным образом восстанавливать и тиражировать ноты. Куски «Титаномахии» – правда, небольшие из-за трудностей с голосами – теперь можно было услышать на многих домашних концертах. Скоро о таких музыкальных вечерах узнал и Лептагов, и это спровоцировало, а может быть, совпало с тем, что он вдруг понял всю бессмысленность, безнадежность своей охоты. Домашние концерты весьма заинтересовали его, даже как будто возобновили в нем звучание оратории; во всяком случае, он совершенно неожиданно для Старицына принялся тому объяснять, что если что и удалось ему в «Титаномахии», то это движение голосов, очень причудливое, всё время идущее контрапунктом, всё время то прерывающееся, то вновь возникающее.
В основной линии, вполне греческой и вполне героической, он сознательно был традиционен, говорил он Старицыну, впрочем, и в английских и шотландских народных мотивах он тоже старался быть привычным и узнаваемым, но – не в переходах, когда из одного рождалось другое, когда и из того и из другого рождались волны и ветер, вся эта бесконечная несвобода и зависимость тех и других звуков, чисто корабельная несвобода, ведь как бы ни был велик мир – за его пределы не убежишь, корабль же еще меньше.
Старицын был превосходным врачом, и он поймал этот короткий период, когда состояние Лептагова серьезно улучшилось, и сумел так повернуть дело, что тот сам захотел пойти и объясниться с хором. Это было необходимо. Последние недели с откровенным и общеизвестным сумасшествием Лептагова, с его ни с чем не сравнимой охотой за собственными нотами завязали вокруг него столько ненормальных отношений (я уже говорил, что несколько боевиков следили за ним день и ночь, будучи каждую минуту готовы его убить, и это лишь одно из свидетельств, насколько далеко всё зашло), что, не развязав, хотя бы не начав развязывать эти узлы, нечего было и думать вернуть его к обычной жизни. Старицын был достаточно трезв, чтобы понимать, что один разговор вряд ли утишит это сообщество – чересчур сильно оно взбаламучено, но хор, безусловно, был центром всех отношений Лептагова с миром, здесь были самые горячие его почитатели и самые отчаянные его враги, остальное было производным, и, сумей он договориться с хором, можно было бы считать, что половина дела сделана.
Но проблем накопилось так много, что Старицын потом говорил: временами ему казалось, будто он и сам сходит с ума, во всяком случае, куда лучше понимает суть лептаговского бреда. Во-первых, хор с невероятной настойчивостью осаждали известнейшие в Петербурге музыкальные антрепренеры. Не только провинциальная оперная сцена, но и крупнейшие площадки обеих столиц буквально молили об этой оратории, гарантируя полный сбор при самой высокой стоимости билетов и неограниченном количестве исполнений. Гибель «Титаника» сделала лептаговской вещи такую рекламу, какую и представить невозможно. Никто не желал слушать ничего другого. Старицына это поразило не меньше, чем прежде Лептагова.
Но антрепренеры были лишь внешним оформлением безумия, и от них хор достаточно быстро сумел отвязаться. Начался новый театральный сезон, и большинство их брата разъехались с труппами по городам и весям. Труднее всего Лептагову оказалось найти общий язык с хором, хотя тот по-прежнему смотрел на него как на бога и царя. Хор хотел репетировать и хотел петь, и был в этом совершенно непоколебим. На гимназистов не действовали ни те доводы, что приводил, буквально умоляя и плача, Лептагов, ни давление учителей и родителей. В гимназии приближалась пора экзаменов, многие из хористов кончали курс и должны были поступать или в университет, или на службу, то есть для них должна была начаться другая жизнь, и они обязаны были к ней подготовиться, – гимназисты же ультимативно