Обрезков с удивлением посмотрел на фельдмаршала.
– Не удивляйтесь, ваше превосходительство! Без отдыха я уж долгое время нахожусь здесь… Столько дел, забот, мучений… Часто изнемогаю от болезненных припадков, которые истощают мое здоровье. Есть необходимость уехать на излечение. Не хочу быть зрителем при заключении договора. Ибо, Алексей Михайлович, сами можете представить себе, как неприятно для меня видеть народ, обреченный вновь на бедствия…
«Можно ли было представить себе в этом счастливом полководце на поле брани такие мучения и страсти по такому ничтожному для политиков поводу?» – пронеслось в сознании дипломата.
– Э, граф, не принимайте так близко к сердцу выверты европейских дворов. Одно время князь Кауниц так возомнил о себе, что спокойно делил Европу, как огородник свои грядки… Хорошо, что этому горделивейшему из людей, который возомнил себя распорядителем дел Севера и Востока, противостояла наша императрица. Она перечеркнула его притязания на господствующую роль в европейской политике.
Обрезков с увлечением рассказывал о том, как сталкивались в переговорах между венским, прусским и российским дворами интересы трех государств, не желавших ни в чем уступать друг другу.
– А что ж, ваше сиятельство, неужто вы так и не отдыхали все эти три кампании? – перевел разговор Алексей Михайлович. – Скольких боевых генералов и полковников я видел за это время в Петербурге – на балах, на званых вечерах и обедах, на куртагах ее величества! Видел Потемкина, Боура, Вейсмана, Ступишина и многих других…
– Нет, не отдыхал… А когда попросил уволить меня от командования, граф Панин сообщил, что общая польза не позволяет уволить меня… Но партикулярные мои неудовольства, Алексей Михайлович, уже не трогают меня, я к ним притерпелся. Течение лет и службы моей не скрыто от знания двора, уж там-то хорошо знают, больше ли приятного или трудного и прискорбного доставалось всегда на мою долю.
Обрезков смотрел на Румянцева с удивлением и состраданием: сколько уж времени прошло с тех пор, пока они откровенно говорят о тайных пружинах европейской политики, о петербургской жизни, о здешних сложностях и противоречиях, а еще такого скорбного лица не видел он. По всему чувствовалось, что фельдмаршал касается сейчас самого затаенного, смутно ворочавшегося до сих пор в подсознании и лишь сейчас вышедшего наружу…
– Если б только от меня зависел отъезд в Петербург или еще куда-нибудь подальше от этих мест… – продолжал свои признания Румянцев. – Да и как уехать, если каждую кампанию я начинал рано, а заканчивал поздно? И так мало времени оставалось от полевых действий, что тут не до отдыха. Зимой же все мое время и труд уходят на приготовление вновь поступающих солдат, на подготовку к новой кампании. Вы вот только что говорили, что многих из моих генералов видели в Петербурге. Действительно, многие генералы, и даже те, кому надлежало бы быть здесь постоянно и неотлучно, удалялись под разными предлогами. И только вам да графу Панину признаюсь: настолько плохо себя чувствую, что боюсь под бременем сим поникнуть.
– Ну что вы, граф, смотрю на вас и радуюсь вашей мощи и энергии! Таких героев, как вы, мало на свете. – Алексей Михайлович стремился вдохнуть в Румянцева прежнюю его уверенность и силу.
– Какая уж тут мощь и сила! Чувствую, Алексей Михайлович, как плетутся вокруг меня придворные интриги, кто-то стремится очернить меня. Сколько раз я давал сведения в Петербург о сущих нуждах войска! А мои доклады не удостоены уважения: дескать, нет времени поговорить о состоянии армии. А вместо того постоянно вмешиваются в мои дела, вот, в частности, вновь выдают штаты генерал-квартирмейстерские… И что я могу подумать о таких вмешательствах? Есть ли здесь радение о пользе войск или только ни к чему не нужная прихоть? Если я говорю об улучшении состояния армии, так я ведь знаю, что предлагаю. Ведь я ничего лишнего не прошу. К тому же распространяют про меня клевету…
Столько горя послышалось в голосе Румянцева, что Обрезков вздрогнул от неожиданности. «Вот ведь… Кто бы мог подумать, что такое происходит в душе знаменитого фельдмаршала?» – мелькнуло у Обрезкова.
– Представляете, кто-то уведомил графа Панина, будто я уволил деревни Потоцких и Мнишеков от поставок в армию провианта… Если б я знал, кто этот уведомитель, клевета которого неожиданно до самой деликатности против меня идет…
– А на самом деле? – спросил Обрезков, понимая, что не может быть дыма без огня, как говорится.
– Деревни Мнишека действительно облегчены по требованию о том бывшего посла нашего в Польше князя Волконского, который рекомендовал для него сию выгоду, объявив, что он будет шефом нашей партии в Короне. А считается ли он или Потоцкий за людей подозрительных в размножении польских замешательств, я ничего того о сем не знаю. Напротив, со своей стороны, за все время моего командования в этом краю я ничего не приметил от Потоцкого такого, что бы явило следы его недоброхотства для наших войск. Войска в его деревнях всегда стояли и теперь стоят, давал и дает и ныне он без послабления все для армии нужные поставки со своих маетностей. И вот думаю, что если б я так не сделал, то они давно бы стали конфедератами.
А с поляками нельзя поступать как с врагами, нельзя на них так нажимать, как это делает наш посол Салдерн… Уж больно круто и жестко ведет себя…
– Никита Иванович тоже недоволен им. Его поведение способствует не уменьшению конфедератов, а их увеличению, – сказал Обрезков, вспоминая все прочитанные донесения из Варшавы. – Чуть-чуть смиряет его жесткий нрав Александр Ильич Бибиков, сменивший Веймарна. Салдерн признавался Панину, что его не любят в Польше и боятся. Он оттолкнул от себя даже тех, кто сочувствовал нам и поддерживал в борьбе против конфедератов.
– Пожалуй, он недолго будет в Варшаве. Он совсем не подходит для своей роли. Как вы думаете? – спросил Румянцев.
– Скорее всего, вы правы… Да и он сам чувствует, что не справляется. Уже жалуется на расстроенное здоровье и на то, что страдает от постоянных интриг, что окружен людьми, которые подставляют ему ногу. «Ни дух, ни тело мое ни минуты не знают покоя», – писал он Панину уже через несколько месяцев после своего назначения в Варшаву.
– Беда его в том, Алексей Михайлович, что он с презрением относится к полякам вообще, считает, что все они вздорны и развращенны, что король Станислав слабый, пустой и глупый человек, которого презирают не только в народе, но даже и в своей семье. Сколько приезжали из Варшавы и рассказывали мне, что он там вытворяет, обвиняя короля в неправдивости, мелочности и увертках. И уповает только на силу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});