Садик кишел стихами. Ритмичность и рифмованность заменяли доказательность, аргументацию. От житейских мудростей до детских скабрезностей — всё должно было изрекаться «в склад».
И не в склад,И не в лад,Поцелуй кобылу в зад…
Это было серьёзное обвинение. Осрамившемуся надо было срочно выпутываться. Любая нелепость, любая необъяснимая глупость не замечалась, если была вставлена в негнущийся каркас версификации.
Жадина-помадина,Дома-шоколадина!
А вот в Воронеже говорили «Жадина-говядина», и Миша искренне считал, что правильно — это «помадина».
Обманули дуракаНа четыре кулака,А на пятый кулак —Вышел (тут называется имя несчастного, — например, Петька), — дурак.
Некоторые из этих лирических монологов раздражали Мишу своей неизобретательностью.
Пули-пули-пули-пули —На тебе четыре дули…
Но вот розыгрыши Миша любил.
— Мама, скажи «чайник».
— «Чайник»…
— Твой папа в уборной начальник!
Эти неподцензурные рифмы нравились Мише намного больше официальных, он тянулся к неприличным стихам, хотя «глупости» в прозе не любил. Однажды он поразился, поняв, что совсем не обязательно говорить некрасивые слова — стихи сами их могут договорить, не называя. Таким образом, можно очень даже рискованно шутить, формально оставаясь безупречно праведным:
Как из гардеро-ПаВысунулась жо…Что-что? Ничего!Жёлтые ботинки.
Позже, при переходе из первого во второй класс, Миша узнает огромное количество подобных шедевров, распаляющих сексуальное воображение, наполненных матом, уголовными и эротическими мифами, высвеченных таинственным светом запредельности, повествующих о драматических коллизиях во взаимоотношениях человеческих органов и их же выделений… На фоне разрешённой поэзии, которой была напичкана Мишина голова, это искусство было ярким, живым, предельно выразительным.
Стихи такого рода считались в садике народными, и никому не приходило в голову предполагать существование конкретного их автора. Поэтому, когда однажды Миша не удержался и попробовал свои силы в этом жанре, почить на заслуженных лаврах ему не удалось.
Уже упоминалось, что наиболее употребительной формулой, сводящей на нет нарастающую напряжённость, было обещание «а я расскажу-у-у…», предполагавшее вульгарное ябедничество (ябеда-корябеда). Дома Миша, прокручивая в голове некоторые эпизоды из садиковской жизни, случайно наткнулся на эту фразу, и её таящая угрозу незавершённость подвигла Мишу на творчество. Миша придумал рифмованный ответ, не менее глупый, чем остальные в том же роде, но — и это главное! — не известный пока никому.
Он еле дождался следующего дня и сразу же, как только из раздевалки стали подниматься по лестнице в группу, потянул за кончик и развязал бант в косичке Веры Зубаревой.
— Я расскажу-у-у! — заученно заныла Вера.
— А я накажу-у-у!!! — ликующе заорал Миша, и все, кто шёл рядом, оглянулись на него, оглянулись и отметили и ответ в рифму, и полную Верину растерянность.
А после обеда уже весь садик уверенно парировал угрозы доноса разоружающим Мишиным ударом, и, как только Миша стал заявлять о своём авторстве, его тут же подняли на смех и обозвали брехуном. Но тайная гордость наполнила его грудь, потому что очень скоро нудное «я расскажу-у-у», потеряв свою незавершённость, стало неопасным и исчезло, а на его место пришло противное новое: «Всё-о! Расска-а-азано!», что открывало новые горизонты для творчества. Однако теперь Миша решил быть умнее и заявить о своих авторских правах заранее. Но непредсказуемая жизнь изменила его планы, им так и не суждено было сбыться.
Родители сообщили Мише, что он скоро уедет в Воронеж, к бабушке, и там у неё поступит в первый класс. Оказалось, что у него зимой появится братик или сестричка, и на «первых порах» (что за «поры» такие?) так будет лучше. Что же это получается, думал Миша, портфель мне в садике не вручат, как в прошлом году вручали всем, кто уходит. Тогда был август и утренник-прощание, а сейчас июль, и до августа — целая жизнь. И сестричка зимой родится, а я не увижу, как… Хотя, у бабуни там Айда… У неё зимой щенки бывают…
Его грустные размышления прервал Витя Приходько.
— Стих хотишь?
— Какой стих?
— Люксовый!
Это такое новое взрослое словечко появилось, «люксовый».
— Хочу, — автоматически ответил Миша, ворочая в голове все «за» и «против» своего скорого отбытия.
Витя продекламировал:
А товарищ БерияВышел из доверия.А товарищ МаленковНадавал ему пинков…
— Ух ты, — отвлёкся от своего Миша. — А ещё знаешь?
Но больше Витя не знал. Однако весь день продолжал изумлять Мишу. Когда они на «музыке» ходили кругом по залу, где висел портрет товарища Сталина на Красной площади, Витя, поравнявшись с портретом, показал ему дулю. Сталину!!! Миша так был потрясён, что ничего не сказал, а когда они во второй раз подошли к портрету и Витя ещё раз выставил свою рахитскую дулю, Миша сильно толкнул его в спину, за что был немедленно поставлен в угол.
Потом, после мёртвого часа, кое-что прояснилось. Витя отозвал Мишу в сторонку и, оглядываясь по сторонам, сообщил ему:
— У Сталина на груди нашли чёрную родинку! У папы на работе специальное письмо читали.
— Ну? — прошептал Миша.
— А это что значит?
— Что?
— Что он, — Витя ещё раз оглянулся, — немецкий шпион.
— Сталин?! — вытаращился Миша.
— Да!
— Дурак! — разочарованно махнул Миша рукой. Тут своих забот полон рот, а он всяких дураков слушай. Витька сам шпион, наверное! А ещё в «Огоньке» снимался…
Нет, самое важное, это, конечно, отъезд. Там всё-всё будет другое. Там по-другому играют в жмурки, не кричат «дын-дыра за себя» и называют это вообще не «жмурки», а «пряталки». Не кричат «чур не сала» и называют игру не «в сало», а «в салки»… И вообще говорят по-своему, акают всё время. Да! И в «маялки» не умеют, а в какие-то там «жожки». И пахнет в Воронеже иначе, и в речке вода невкусная, купаться противно…
Миша думал. Думал, обходил свои детские владения и еще не знал, что это он так прощается, что прикосновениями к предметам пытается сохранить свои привычные, свои детские, свои рвущиеся навсегда связи. Но сквозь непонятную тревогу, сквозь еще не осознаваемую тоску уже понимал, что в его жизни наступает новый период, а в старом останутся и Таня Ивлева, и Нолик, останется Берия, а, может, и сам товарищ Сталин. Что придёт день, и даже Валентину Борисовну он будет вспоминать с грустью. Он оставлял рыбий жир, ревматизм, зелёный бульон и генеральщика из ресторана. И он вдруг резко, почти физически, почувствовал эти страх и боль, как тогда, когда отрывал свой язык от перил родной веранды. Здесь он навсегда оставался Мамалыгой, жидёнышем и негодяем, а там — в этом огромном, бесконечном и неизвестном там — он ещё не был никем… Через много лет он еще раз отчетливо вспомнит это прощание, когда навсегда уезжая из страны, он так же будет с кровью отдираться от родного своего языка, от старых, ненавистных, любимых родных перил.
Миша оглянулся и, убедившись, что никто на него не смотрит, быстро и осторожно прикоснулся языком к тому месту трубы, где остались, наверное, засохшие капельки его крови. Но если бы кто-нибудь всё же посмотрел в его сторону, то будь он даже Алиной Георгиевной, он ничего бы не понял, а подумал, наверное, что Миша просто поцеловал перила. (Уже вечер, пора уходить домой, скоро за ним придут родители)… Может, на прощанье? — дурачок…
1985