до них лишь рукой дотянуться. Только нужно быть осторожным – там может оказаться то, к чему ты пока не готов.
Кровать Веры стояла перманентно развороченная – одеяло в пододеяльнике сбилось, простыня скаталась. Ее ни разу за последние пару месяцев не заправляли, не то что раньше. Было время, и кровать его хорошо помнила, когда Вера не могла выйти из дома, не приведя в доскональный порядок комнату. Теперь возле постели неуверенной стопкой громоздились нечитанные книги и журналы, живописно стояла пара пустых прозрачных винных бутылок – она нарочно избавила их от удушающей капсулы, чтобы смотрелось красивее. У окна возвышался мольберт, чуть накренившийся отчего-то – вероятно, от ее слишком тяжелых взглядов в его сторону. Вера закончила всю задуманную серию: картины с глазами персонала из снов были аккуратно разложены по полу, и каждый раз, пробираясь из ванной или кухни обратно в постель, Вера задорно, с нарочитой аккуратностью, на цыпочках, словно сквозь волшебный лабиринт, кишащий чудными существами, или лазерную сигнализацию в Американском музее естественной истории, пробиралась к своему логову.
Ее не волновало состояние собственного здоровья и объективно заброшенного дома. Она не задавала себе вопросов о том, не впала ли в депрессию или что-то около того. Будучи еще вполне в своем уме, Вера находила, что все внешнее ей просто опостылело и что наконец она добралась до истинной сути вещей. Она исследовала себя настоящую во снах, из которых черпала вдохновение для своих картин – несмотря на одну и ту же форму изображаемого, каждая работа была совсем не похожа на предыдущую.
Спала все больше и больше, отыскивая во встречах с ним, в неожиданных воплощениях самой себя новые смыслы – вот там она жила. Граница между реальностью и сном, днем и ночью, пробуждением и засыпанием размывалась сильнее с каждым витком цикла – но Вера этого не замечала, или – старалась не замечать, хотя бы поначалу. Она говорила себе, что это нормально, это творческий и жизненный путь, который ведет ее к пониманию сути. Так же, как алкоголь до известного предела – расхожая ведь история!..
Иногда она не могла заснуть – в такие моменты страх и тревога накрывали ее, но ненадолго – пила снотворное и с миром отправлялась в царство морфея еще на добрых 16 часов. В короткие перерывы между снами Вера занималась тем, что вылезала в окно покурить, стряхивала с карниза растекшуюся слякоть, пила кофе и рисовала.
В те редкие вечера, когда шел снег, к ней будто бы приходило просветление, но от него становилось только невыносимее. Она подолгу смотрела в окно, за которым бесконечная тьма смешивалась в одно с тусклым светом фар беспардонно шумных машин, выцветшими вывесками про орехи и свежемороженую рыбу, сливалась воедино со слабым светом фонарей, будто из последних сил борющихся за жизнь.
Вера вспоминала дни тепла, когда без мыслей в голове и с глиттером на щеках танцевала ночами вдоль пустого Невского, когда уставшая и счастливая встречала рассвет на Марсовом, и Дворцовый мост величественным неподвижным истуканом преграждал путь домой всем загулявшимся путникам. Как ее платье развевалось на Благовещенском, а он, еще не муж и даже не бойфренд, впервые видя ее днем, простой и нежной, пытался угадать, сколько ей лет. Как она завтракала яблоками и кофе в большой квартире на Василеостровской, как они ныряли во дворы и находили выходы из любых колодцев. Куда все это делось? Ей было совсем непонятно… Она начинала горько и громко рыдать, выть, стенать от неизбежности утраченного, растраченного.
Вера знала, что поет свои заунывные панихиды не бывшему мужу, а самому прошлому – большому пушистому зверю, безвременно ее покинувшему, – оно кануло в лету… Но кануло ли? Раз уж она сумела выяснить, что наличие объективной реальности – это еще большой вопрос, значит ли это, что и время – не бегущая река, а застывшая? Она приходила к выводу, что ни того ни другого не существует.
Любая точка – что времени, будь то прошлое или настоящее, что пространства, пролегающего ли поперек того, что мы привыкли называть явью, или захватывающего другие вселенные – сны, мечты, фантазии, например, – доступна здесь и сейчас, нужно лишь сделать к ней шаг. Вы уже там, или, если угодно, вы еще там, стоит лишь допустить об этом мысль – да и мысль, разве так уж она эфемерна? Это – сгусток энергии, продукт мышления, и кто сказал, что у нее нет материальной формы?
Вера уходила все дальше и дальше в своих метафизических размышлениях – ничего ей больше не казалось абсолютом или хотя бы худо-бедно правдивым, все – под сомнение или, скорее, наоборот: теперь-то было известно наверняка, что мир, жизнь, бытие – это только она сама в процессе осмысления, и все это сконцентрировано внутри, подвластно ей самой. Снаружи же… может, и вовсе нет ничего, а если и есть, то не имеет никакого значимого веса.
От столь усложненного, но по сути своей не лишенного смысла потока ее отвлек сильный приступ кашля: опять нелады с горлом. Может быть, из-за того, что она давно ни с кем не разговаривала? Вера усмехнулась этой идее и представила на миг, что становится навечно немой. «А что, немота всегда казалась какой-то романтичной».
Она вдруг поймала себя на мысли о том, сколько всего происходит внутри нее: постоянно какие-то разговоры, измышления, предположения, смешки да шепотки – там будто живет целая стайка вечно болтающих Вер. Которые, впрочем, совсем ей не мешают – напротив, бывает интересно подслушать из беспечные разговоры. В любом случае, куда интереснее, чем вести диалог с кем-либо из «так называемых», как любила мысленно повторять она, живых людей.
Ее айфон большую часть суток был отключен, появлялся на радарах лишь на пару часов – Вера делала что-то самое простое по работе, чтобы в следующем месяце ей перевели сорок-пятьдесят тысяч. От остального она отказалась – никак не уведомив коллег: ее просто тошнило от сообщений, поэтому она замьютила всех, а когда «все» поняли, что до нее все равно не дописаться, перестали стучаться вовсе. Блага фриланса! Вера радовалась этой внешней тишине, хотя про себя не разделяла внешнее и внутреннее – правильнее будет сказать, что радовалась она собственному царству в своей опустевшей, очищенной огнем жизни. Никто сюда не рвался больше, никто не нарушал ее покоя – ее бдения, ее пребывания в столь любимой, но такой забытой на долгое время раковине, где