Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пушкин помнил, какое у него тогда было впечатление от писем этих и от перевода. Как все это подымало! Сам Петр Андреевич заговорил в своих письмах языком байроническим…
Но теперь у южного моря, под полуденным солнцем, чувствуя новую для себя красоту, он уверенно начинал сознавать, как изо дня в день крепли в нем собственные новые замыслы. Их зарождала самая жизнь, и прежде всего путешествие!
О чем же писать? «Противу правительства» запрещено… И он совсем было хотел замолчать. Но кто запретит — он не давал на то слова! — писать о человеческом духе, восстающем против оков? Кто укротит этот внутренний бунт, который не в нем же одном: он хорошо это знал…
Впечатления Кавказа были так сильны, что они отодвинули даже задуманную им разбойничью степную поэму. Горный пейзаж, нравы и быт диких горцев — все это так гармонировало с внутренним миром героя. Этот герой родился в нем самом, и он никем не навеян.
А это был все–таки почерк Елены — косые, немного еще неуверенные строки; склоняясь, она размышляла над ними, и это почему–то его волновало.
Он вспоминал ее негромкий грудной голос и ее простые участливые слова: «Вы опоздали. Как я беспокоилась!» Это она говорила ему…
— Николай, посмотри. Какой чудесный перевод, и почему она его разорвала?..
После обеда решили пройтись в горы — подальше. Правда, что небо нахмурилось и генерал на него поглядывал не без тревоги, но он и не отговаривал: что из того, ежели и помочит, в походах то ли бывало. Искоса он поглядел на старшую дочь, но в Крыму она решительно поправлялась. Пушкину было грустно, что Елена не шла вместе с ними. Вот кому действительно надобно было беречься. Он глядел на нее, и настоящая печаль пронизала его сердце. Ему казалось, что ей долго не жить и что без нее вся эта семья, с которой и сам сроднился душою, осиротеет.
Смотрю на все ее движенья,
Внимаю каждый звук речей,
И миг единый разлученья
Ужасен для души моей.
Он не читал ей этих стихов, слишком они были невеселы.
И как раз услышал ее голос:
— Ну что ж, веселитесь.
Это было последним напутствием, когда вся компания — она была невелика, да женские сборы долгоньки — решительно наконец отбывала.
Пушкин не склонен был надолго заражаться печалью. Не помышляя о том, он выполнил пожеланье Елены. Ему была вовсе чужда рассудочная и как бы принудительная верность одному душевному настроению. Это делало каждый день его полней и богаче. Он не изменял ничему в себе и никого не обманывал, он был всегда честен перед собой. И это совсем не означало, что он был лишен глубоких и прочных привязанностей. Но жизнь так горела пред ним, так ярко и молодо он ее воспринимал, что все живое первее всего рождало в нем отклик. Единственно, чего он был чужд — это духа уныния. На кратковременные налеты усталости, очень редко его посещавшие, он смотрел, как на болезнь, и с досадою ждал, когда она покинет его.
Кроме Елены, осталась дома и Зара. Она объяснила, что не хочет покинуть Елену одну. Но и вообще… Странное дело: там, между гор, в кибитке и переездах, огонь ее глаз, чем–то похожий на дальний костер, мелькнувший в ночи, сильно порою тревожил воображение Пушкина, — здесь же она как бы погасла и стала одним угольком. Что же, может быть, это нужно назвать безнадежностью? Да полно, и было ли с ее стороны какое–нибудь увлечение? Как бы то ни было, но у Пушкина к ней была благодарность — за то, что она почти целиком ушла в образ его черкешенки. Даже и безнадежность эта, и обреченность неразделенного чувства — пусть все это только фантазия! — они так гармонично завершали чудесную — страстную и меланхолическую — «деву гор».
Дома оставался также и Николай; больная нога не дозволяла ему дальних прогулок. Зато потихоньку смеялись, что в экспедиции примут участие целых две гувернантки: мисс Мяттен и образ ее и подобие — щепетильная Сонечка! Она все замечала и всех оговаривала. Трудно было видеть без смеха, как, поджав губки, — кубастенькая и кудрявая, — глазами она указывала своей воспитательнице, что Екатерина при переходе через ручей показала чулки, что было, конечно, в высшей степени «шокинг»! Но и мисс Мяттен была тут бессильна: Екатерина Николаевна держала ее в строгости и на почтительном отдалении.
Пушкин шел сейчас с нею, да и с кем же ему было идти? Так не часто они оставались вдвоем. Шла она гордая, стройная, повыше его. Разговор между ними завязался о Байроне. Это Пушкина полностью развязало, и он говорил, как говорил бы и с Николаем — запальчиво и горячо, ни в чем ей не уступая.
Екатерина Николаевна из–под зонтика, обрамленного кружевом и кидавшего ровную теплую тень на лицо и на открытую загорелую шею, поглядывала на своего собеседника с интересом. Ей доставляло истинное удовольствие подразнить этого увлекавшегося юношу.
— Вы говорите: высшее благо для человека свобода; но если вы так будете следовать Байрону, вы потеряете свою свободу.
Он поглядел на нее снизу вверх: не голос ли это ее старшего брата?
Но ежели у Александра Раевского были глаза демонические и в них было трудно глядеть, то спорить с Екатериною Николаевной было еще, пожалуй, труднее. Да и можно ли спорить, надо ли спорить с морем, иль с солнцем, или просто хотя бы с пальмой на берегу? Больше всего сродни она именно пальме, спокойная и завершенная в своей красоте. И Пушкин ответил совсем не о Байроне, ему вдруг захотелось увидеть простую улыбку ее, и, помолчав, словно обдумывая, он ей возразил с некоторою витиеватостью:
— Защищать Байрона — значит потерять свою свободу и идти за ним; согласиться с вами — значит идти за вами и… также потерять свою свободу… Я в затруднении: какую же свободу мне потерять? Посоветуйте!
Екатерина Николаевна действительно рассмеялась и сделалась сразу не только красива, но и мила по–настоящему.
— Сохраните свободу выбора, — нашлась и она.
И они принялись оживленно болтать, мешая и серьезное, и всяческий вздор: но ведь и самый вздор бывает удивительно мял, когда собеседники интересны друг другу и когда непритязательная эта болтовня искрится, как капли дождя на солнце.
«И нисколько не пальма!» — поправлял сам себя Пушкин; из–под соломенной шляпы Екатерины Николаевны — как не заметил он сразу! — глядела свежая роза, но не красная, яркая, как было утром, а нежная, палевая; сквозь красоту и совершенство линий дышало сейчас еще и тепло. Как это… вспомнить… восточная песня о соловье в оковах у розы…
Но Марии давно уже надоело идти позади «с двумя гувернантками», и ее немного сердил этот «взрослый» их разговор. Они как бы вовсе забыли о ней или, еще того хуже, как бы безмолвно ей говорили: «Ну, что ты там, маленькая… что ты тут можешь понять?» Она забежала вперед, остановилась и сделала реверанс перед старшей сестрою и Пушкиным.
— А не пора ли вам, лорды, — сказала она с веселою вежливостью, — не пора ль вам кончать этот ваш университет? Пушкин, а ну — кто скорей?
И немедля она, подхватив под коленями платье и как бы тем самым подбросив себя, побежала вперед.
— Вон к тому дереву! Вон к тому!
Она кричала, запыхавшись, и уже махала руками, как крыльями птица. И Пушкин, забыв об умной красавице, погнался за девочкой. У самого дерева он бы ее и настиг, но она очень ловко отпрянула вбок, и с разбегу едва он не стукнулся о ствол.
— И не жалко ничуть! И не жалко!
Но тотчас подбежала, горячая, черненькая, как уголек, и сложила ладошки.
— Потому что сердита на вас. Вы не ушиблись?
— Я не ушибся, но за что же вы сердитесь?
— За свободу и Байрона, — отвечала она; и была очень рада, что ответила так замечательно.
Что было Пушкину делать? Сейчас она была милей всех.
Далеко в горах на воздухе был приготовлен для них шоколад. Лакей и горничная давно уже их там ожидали.
Под небольшим таганком разводили огонь; белая скатерть разостлана была на траве. Пушкин немного отстал.
Так иногда с ним бывало: среди самого веселого оживления вдруг возникает повелительное желание минуты одиночества! В Петербурге, случалось, он выходил на балкон — даже зимою в одном сюртуке. Он выходил и видел небо над городом; звезды мигали ему, и порхающий снег, падавший мягкими хлопьями на плечи и на лицо, был ему близок и мил необычайно. Горячность и возбуждение быстро утихали, и все чувства становились на место.
Теперь ему не было надобности себя успокаивать, но все же побыть в тишине было отрадно. Так глубже он ощутил в себе этот нечасто его посещавший полный душевный покой. Это не было просто молчанием: голоса в нем звучали; и это не было отсутствием жизни, движения: жизнь никуда не уходила, но она ритмически полно, как пульс, вздымалась и опадала, и снова вздымалась. Чего бы сейчас он хотел? Да ничего: он дышал.
Здесь наверху, природа не лилась через край. Все было скромно в ней: тишина и прозрачность. Самое солнце точно паслось меж облаков.
Маленькие раковины улиток лепились на стеблях засохшей травы. Целые стайки белых крохотных маргариток цвели на полянках. Над ними летала шафранно–желтая бабочка. Садясь, она складывала парусом крылья и показывала их блекло–зеленоватую изнанку с желтым глазком. Редкие пчелы совершали последний облет. Дубовые кусты, низкорослые, там и сям клоками окаймляли дорогу, порою довольно круто взбегавшую вверх. Она была камениста, изъедена дождевыми потоками с гор; это ложе ручьев обнажало породу, слоистую, исщербленную, напоминающую кору неведомого дерева или кожу гигантского крокодила. И это уже говорило о времени — о многих и долгих веках, создававших Тавриду, и день становился не просто сегодняшним днем, а днем, из которых слагается вечность.
- Козы и Шекспир - Фазиль Искандер - Советская классическая проза
- Капитан 1-го ранга - Алексей Новиков-Прибой - Советская классическая проза
- Мы были мальчишками - Юрий Владимирович Пермяков - Детская проза / Советская классическая проза
- Резидент - Аскольд Шейкин - Советская классическая проза
- Льды уходят в океан - Пётр Лебеденко - Советская классическая проза