сказать – и не можешь. Очень, знаете ли мучительно ощущать немоту, когда душа так полна. Она как птица в клетке – рвется наружу. А ты и рад бы отпустить, а не в силах.
– Да? А я был уверен, что вы пописываете втайне, – внезапно расхохотался Кутилин.
– Я для этого слишком люблю поэзию, – покачал головой Колбовский. – Писать плохие стихи – оскорблять самого себя.
Похоже, эти слова порадовали Петра Осипович – видимо, его несколько тяготило подозрение о том, что Феликс Янович втайне балуется стихосложением. И отчасти Колбовский его понимал: он никому бы в этом не признался, но в душе почитал графоманию одним из смертных грехов, лишь по случайности не попавшим в официальный божественный перечень.
– А, знаете, надо бы прочитать это стихотворение, – задумчиво сказал он.
– Какое? – не сразу понял его Петр Осипович.
– То, которое Бурляк приписывает себе, – пояснил Колбовский. – Это же почти улика!
– Вы думаете? – Кутилин удивленно покачал головой. – Ну, завтра ко мне этот поэт придет на допрос – попрошу принести.
– И лучше письменно! – торопливо вставил Феликс Янович.
*
Мысль о стихотворении, которое явилось предметом спора, весь следующий день не отпускала Колбовского. Он досадовал на себя, что не догадался найти и прочитать его раньше. Почему-то начало казаться, что это нечто по-настоящему важное – то, что может пролить свет на трагические происшествия. Из-за мыслей о «Коломенской весне» начальник почты весь день был рассеянным, и заслужил не меньше пяти неодобрительных взглядов со стороны Аполлинарии Григорьевны.
Едва дождавшись вечера и окончания службы, Колбовский поспешил в кабинет судебного следователя. Петр Осипович дожидался его, сидя за столом и задумчиво пробегая глазами по небрежно исписанному листу бумаги. Когда хлопнула дверь, оповещая о приходе Феликса Яновича, Кутилин поднял глаза и с нарочитым пафосом продекламировал:
Полет беспечен лёгкой стрекозы
И сладок аромат сияющего мая.
Но дышит сад предчувствием грозы,
и тишина томит предгрозовая.
Затем, усмехнувшись, сказал.
– Сколько читаю – не могу понять, почему от этих стишков люди с ума сходят.
– Натура у вас не поэтическая, – улыбнулся Феликс Янович.
– Я басни люблю, – вздохнул Иван Осипович. – И красиво, и смысл понятен. А здесь… «мученья и мечты»… Согласен, что красиво. Но смысла-то никакого!
– Не все в этой жизни должно нести смысл, – Колбовский взял листок бумаги и, устроившись в кресле, начал читать. В отличие от Кутилина он читал медленно и вдумчиво, шевеля губами – словно пробуя на вкус каждую строчку.
– Ну, что скажете? – Кутилин неторопливо барабанил пальцами по столу.
Но Колбовский лишь поднял руку, делая знак, что не закончил. Еще через пару минуту Петр Осипович не выдержал.
– Феликс Янович, вы издеваетесь! Там же двенадцать строк! Читать нечего!
– Это не просто двенадцать строк, – задумчиво сказал Колбовский, наконец, опуская лист. – Это загадка из двенадцати строк.
– Еще одна загадка? Только этого не хватало! – простонал Петр Осипович.
– Да, удивительно, – Феликс Янович снова бросил взгляд на листок. – Я бы сказал, что тут кроется целых две загадки. Во-первых, это стихотворение, действительно, отличается от тех, что я до этого читал у Муравьева. У него… как бы вам объяснить, другая мелодика.
– Это как? – нахмурился Кутилин.
– Ну, как если бы вы слушали скрипку, а потом бы внезапно вступила гитара. Они могут играть одну и ту же музыкальную тему. Но, согласитесь, что звучать она будет совсем иначе.
– Поверю вам на слово, – хмыкнул Кутилин.
– Так вот и здесь, – продолжал Феликс Янович. – Вроде и не скажешь, что это нечто чуждое для пера Муравьева… И тема, и стиль похожи. А звучит все равно иначе – словно он поменял музыкальный инструмент.
– Ну, а что скрипач не может взять в руки гитару? – Кутилин пожал плечами. – По-моему, когда всю жизнь пиликаешь на одном инструменте, тоска возьмет. Особенно, если это скрипка.
– Соглашусь с вами, – кивнул Колбовский. – И музыкант может поменять инструмент, и поэт может зазвучать иначе, чем прежде. Но такое редко случается внезапно… без каких-либо решительных перемен в жизни.
– Позвольте, Феликс Янович! Но он собирался жениться! Это весьма решительная перемена в жизни! – воскликнул Кутилин.
– Может, вы и правы, – покачал головой Феликс Янович, – может и правы…
– А про почерк вы ничего не скажете? – хмыкнул Кутилин.
– Скажу, что это вторая загадка. Эти заглавные буквы прямо-таки выдают какой-то страх, – покачал головой Колбовский. – Сама форма и характер написания довольно типичны для творческой натуры.. Чувствительность, ранимость, неуверенность в себе…
– Это у него-то неуверенность в себе? – хмыкнул Кутилин. – Не очень-то вяжется с его поведением.
– Зато вяжется с той характеристикой, которую дала ему Аглая Афанасьевна, – заметил Колбовский. – А я все больше склонен ей верить. Вообще, я бы, конечно, не предположил, что это почерк гения… Скорее, мнительной, беспокойной натуры. Хотя – что мы знаем о гениях?
– А он прямо-таки гений? – протянул Кутилин.
– Да, его стихи гениальны, – кивнул Колбовский. – Но почерк выдает, что сам он до сих пор в этом не уверен.
– Тут, батенька, я вам не могу, – развел руками Петр Осипович. – Вам придется самому выбрать – кому больше верить: стихам или почерку. На мой-то взгляд, оба свидетеля не слишком надежны.
Колбовский словно бы и не слышал его, погруженный в глубокую задумчивость. Он даже машинально сунул пальцы в карман мундира, где по обыкновению лежала маленькая плоская коробочка с леденцами. Однако тут же, смутившись, достал руку обратно. Грызть конфеты прилюдно, даже в присутствии старого друга, казалось ему почти таким же неприличным, как читать чужие письма.
*
Бурляка взяли на следующий день где-то вблизи Нижнего. Эту новость Феликс Янович услышал от почтальона Тимошки как раз тогда, когда шел обедать в трактир. Взмыленный мальчишка подбежал к нему и, переводя дыхание, громким шепотом сказал:
– Взяли! Бурляка! В участке!
Мгновенно утратив аппетит, Феликс Янович поспешил в полицейский участок. Петр Осипович уже был там. Бледный и небритый Егор Бурляк, сгорбившись, сидел на стуле и всем своим видом выражал равнодушие к происходящему.
Участок был набит полицейскими, и от того там царила еще более удушающая атмосфера чем обычно. Потные шеи, прокуренные усы и несвежие мундиры в сочетании создавали такой тяжелой густой дух, что Колбовского даже слегка замутило.
– Вы-то что здесь делаете? – зашипел на него исправник Касьян Петрович Конев, бочкообразный человек с жесткой щеткой рыжих усов и острым взглядом маленьких булавочных глазок. Конев откровенно недолюбливал Феликса Яновича и нередко отпускал в его адрес едкие замечания. Причиной был интерес Колбовского к распутыванию загадок, который исправник ехидно называл «игрой в Пинкертона». Касьяна Петровича крайне злило, что судебный следователь, напротив, благоволит к начальнику почты. Как-то на именинах Петра Осиповича Колобовский попытался вежливо объяснить исправнику, что дело совсем не в загадках и не игре, а всего лишь в том, что он по своей природе не выносит нелепостей и несправедливостей. Феликс Янович был бы рад оставаться в стороне, если бы некоторые ситуации не отличались