И последнее замечание: имена ныне здравствующих крестьянских собеседников изменены.
ТРАНСКРИПТ
Запись 1991 года
– Деда моего звали Павел Алексеевич. Умер он в 1930 году. Мне было в то время 16 лет. Дед мой – все время старостой он был! Пил вино. Вот я в него уродился. А вот когда ему было 50 лет, он работать бросил. И отец мой стал руководить всем этим нашим хозяйством, собственным. Василий Павлович, отец мой, работал вот кем – хозяином на своей земле! Тогда земля была-то.
Сейчас вот болтают, земля-то чтоб была продажная. А хрен ли толку, ежели ее продадут?! Подохнет весь народ к эдакой матери. А тогда была, у каждого, лошадь в руках, да еще и не одна. Плуг был, и борона была. А сейчас?! Щепкой, что ли, землю ковырять?! Ну? Чем? Ну вот я землю возьму. Ну посажу руками помидоры, огурцы, капусту. А пшеницу где ты будешь брать?! Чем ты будешь землю обрабатывать, москвичка хренова?! Ну по правде?! Огурцы-то ведь – это огурцы. Овощ! Скотская еда. Ну вот мы ее сейчас раздербаним, землю-то. Что получится?! А тогда была земля на душу населения, душевая. И вот, у меня если нет лошади, – то я ее стремился нанять. Вот у тебя, скажем, три лошади. Я у тебя лошадь нанимаю и обрабатываю свою землю. А у кого, скажем, нет силы нанять, те землю из половины сдавали. Половина – твоя, половина – моя. И все равно ты будешь с хлебом – если ты даже слабый, если у тебя не на что лошадь нанять. Но все равно раньше было хуже! Колхоз, по-моему, лучше, чем единоличник. Вот, слушай-ка! Колхоз – это вещь! Вот мы его тащим, растаскиваем аж с тридцатого года. 62 года тащим! И ни хрена не растащим! Понял?! Вот когда мы вступили в колхоз, у нас одна была корова, Субботка. А сейчас – и счету нет, сколько их там. А режут их ежедневно, и все никак не порежут! Колхоз этот самый, колхоз – режет их, едят, гуляют, пьют! Э-эх! Да и хрен с ними! И тебе достанется!
Это – пример дискурса инстинктивного приятия и синтеза, дискурса общего захвата ситуации, дискурса понимания и примирения с ней. Иван Васильевич Цаплин в данном случае демонстрирует базовые характеристики крестьянского дискурса – мир в нем обычно забирается целиком, в его завершенном, ставшем облике. Дискурс полетно-обобщающей демонстрации, а не раскапывающей аналитики и разбирательства предстает здесь в его довольно широком феноменологическом развороте. Мы угадываем здесь и дискурс «трезвой насмешливости» над перевернутым миром и в то же время – лукавой приспособляемости к нему. Такие мотивы также явно слышатся в этом крестьянском голосе.
– Ну, давай еще про деда говорить. Он старостой работал. А когда он поработал, когда кончил, в 1920 году, он летом уезжал в Петровск. Петровск – это 30 километров отсюда. Как только яблоки начинает давать сад, он в Петровске и торгует там, яблоками. У нас сад-то был – гектаров десять. Бабушка – она все время хлебы пекла, в колхоз. В тридцатых годах. Она позже дедушки умерла, году, наверное, в тридцать седьмом. Она все время хлебы пекла в колхоз. Она пекла здорово! А дедушка мой был озорник. Если у ней хлебы не выйдут – бывает, что перекиснут, и у них корки отстают, – дед собирает деревянные ложки, подымает корку и все ложки туды потолкает. В хлеб, под корку! А ругаться он матом – не ругался. Он говорил: «Тур твоей матери!» Только так. Вот, говорит, давай, тур твоей матери, обедать! Бабушка хвать! – ложек нет. А дедушка говорит: «Ты куда дела ложки? А ну, давай хлеб!» Она даст, а он скажет: «Ну вот, с ложками мать хлеб испекла». А она знала, что это он. Но не говорила. Она хитрая тоже была, бабушка… Старшая была у отца сестра Мария, а вот с какого года – это я не скажу. Она самая старшая была. Ее забрали по линии НКВД, в тридцатом году, и увезли. Вот в этом вот доме их собирали, таких вот. А у нее было семь детей. Их раскулачили, семью тетки Марии. У них был свой магазин! А что это? Это был хлев, а не магазин. Каменный хлевушок, типа эдакой мазанки. А муж у ней торговал, ездил. Поедет куда-нибудь – в Саратов, в Рязань, еще куда, привезет воблы сухой, конфет. У них было семеро детей. А он привезет товару, торговать, а потом-то сам уезжает опять на добычу. А тут у него все растощут на хрен! Ребятишки-то его. Растощут. Вот так. И ее забрали, и мужа забрали. Всю семью увезли и детей вот эдаких, маленьких. Я сам это видел. Видел! Я зря не говорю! Спроси хоть у кого в деревне. У нас один был председатель, дурак, – председатель совета. Богатый ты, бедный ли ты – видно, из района дают план ему, председателю. Он и расписываться-то толком не мог, этот председатель. А только говорит: «Сапрать яво!» Он какой-то картавый был. Покажет на любого – бедного ли, богатого ли – и говорит: «Сапрать яво!» Звали его Петька Герасин. Вон, напротив магазина жил. Дурак какой-то он был! А у меня не одна Мария Павловна раскулаченная. В Яруге жила еще тетка – и ее раскулачили. Тетка по отцу. Звали ее Анна Павловна. По улишному ее фамилия была Узенева. Она моложе была отца. Она была вроде с девятисотого года. Ее раскулачили и увезли на Колыму куда-то, в 1930 году. И там она, видать, умерла. Она жила в Яруге, – семь километров отсюда. А мужа у нее расстреляли, еще раньше. Как получилось? Во время молотьбы. А раньше цепами молотили и лошадями молотили, катками. И вот были сложены стога такие, крест-накрест. Одонья. Ну, он залез наверх. А в те поры был самый переворот. И ему надо бы красный флаг выкинуть, а он взял и белый флаг поставил на одонья. Его забрали и расстреляли, как контру. Это в революцию было. А жену его вместе с детьми в корчевку угнали.
Рассказывая о своей кровной родне, Иван Васильевич дискурсивно об-ходит (то есть не минует и не уклоняется, а именно обшаривает, поштучно перебирает) все памятные ему жизненные сцепления и мизансцены. Причем драматизм обстоятельств как-то сам собой переплетается здесь с житейским балагурством, шутовством, с покровительственно-добродушным зубоскальством. Этот синкретизм, эта сцепленность, вероятно, один из существенных индикаторов крестьянских дискурсивных практик,