идеале “голос снизу” – это непроизвольно, то есть не с помощью понуканий интервьюера, а вполне самостоятельно выстраиваемая самим респондентом система, круг воспоминаний, размышлений, взглядов, пристрастий, оценок, сетований и надежд, которые существуют в крестьянском сознании и памяти не порознь, а опираясь одно на другое и продуцируя друг друга. Именно система, а не набор беспорядочных высказываний, продиктованных чаще всего сиюминутным настроением, реакцией на конкретную ситуацию, стремлением понравиться городскому собеседнику или, наоборот, его обидеть или подшутить над ним. Вот только два из многих примеров бесхитростного нарративного озорства.
Первый. Говорит новобурасский (Саратовская область) крестьянин и строитель знаменитого Тепловского прудового каскада Владимир Иванович Воротников:
В. Виноградский: А кто был ваш отец?
В. Воротников: Отец мой был по профессии портной. И довольно образованный. Я потом тебе покажу его фотографию. И еще покажу, какой у него почерк был. Он ведь кончил высшее учебное заведение, в Бурасах.
В. Виноградский: А было разве такое здесь в старину?
В. Воротников: Да зачем же?! (Покровительственно усмехается.)
Как ты не понимаешь?! Ну, школа это простая, четырехклассная. Это я так, со смехом, тебе говорю – “высшая”. Выше-то ничего не было в Новых Бурасах кроме этой школы! Чего же это ты такой доверчивый, Валерий?.. (Смеется.).
Второй. Говорит коренная усть-медведицкая казачка (хутор Атамановка, Волгоградская область) Елена Логиновна Шаронова:
В. Виноградский: Вы с 1913 года рождения. А где вы родились?
Е. Шаронова: Тута! Сроду тута. И сама жила, и родители. И все родство здесь, в Атамановке.
В. Виноградский: А в школу ходили?
Е. Шаронова: Нету. Какая тут школа?!
В. Виноградский: А читать умеете?
Е. Шаронова: Ничаво я не умею. Сто пятаков и рубль устно решаем – больше ничаво. (Задорно смеется.)
В. Виноградский: Сто пятаков – чего?..
Е. Шаронова: Ну, сто пятаков сколько будет? Я говорю: рубль!
В. Виноградский: Да как же?! Сто пятаков – это будет пятьсот. Пять рублей вроде. (Вдруг понимаю, что надо мной добродушно подшучивают, и осекаюсь.)
Е. Шаронова (смеется): Ну вот и грамотная я такая!..
Вслушайтесь – сколько здесь натурального, открытого, соединяющего разных людей, уместного, согревающего смеха! Сколько здесь доверчивого человеческого тепла! И куда же все это подевалось за всего-то двадцать пять минувших лет? Куда это скрылось – особенно в дискурсах городского речевого обихода? И неужто в историческом разворачивании нынешней – колючей, нервической, лаконично-обрывистой, пунктирной – коммуникативной переклички и суеты уютное пространство этих славных, неторопливых, фабрикуемых не посредством жестяной телефонной мембраны или продирающегося выкрика, а свершаемых спокойно двигающимися устами, сопровождаемых сияющими глазами и плавными телесными жестами, разговоров свернется до самой ничтожной малости? До крохотных закоулочков сокровенного, приватно-дружественного и застенчивого бытия? О-о, тогда, похоже, настанет громогласное и беспросветное коммуникативное несчастье. Наступит шумно-безответное речевое запустение. А может, все-таки как-то вывернемся?..
Надо отметить, что случаи подобных непредсказуемых и факультативных «информационных ответвлений» в ходе общения полевого социолога и респондента возникают нередко. Конечно, это зависит от того, как ты себя поставишь, – внимательным собеседником или праздным соглядатаем, – люди наблюдательны и чутки. И, как может показаться на первый беглый взгляд, к подлинному “голосу снизу” они будто бы имеют достаточно косвенное отношение – сплошная шутливость, ветреность и зубоскальство. И поэтому здесь первое аналитическое движение – оборонительное. Спохватившись, можно положить и внушить себе, что задача строгого исследователя, видимо, должна состоять в том, чтобы, расшифровывая диктофонную запись (а ранее, в самом ходе интервьюирования – неслучайного, заранее сюжетно и процедурно продуманного разговора), терпеливо и тщательно “вычесать” подобного рода необязательный, прокладочный словесный материал, расчистить то, что может впопыхах представиться неким напрасным “речевым шлаком”. В надежде еще и еще раз коснуться натуральных пластов памяти рассказчика. Добраться до настоящих, плодоносных, корневых крестьянских дискурсивных практик.
Однако подобная отбраковывающая щепетильность может в конечном счете повредить делу. Видимо, в таком, по сути, академически-брезгливом отборе может притаиться капитальный аналитический промах. Ведь если вдуматься, все как раз наоборот! Как раз именно такие моменты общения социолога и респондента и образуют супернатуральные дискурсивные практики. Точнее говоря, освобождают, разгребают пространство для развертывания подлинного, непредзаданного дискурсивного действа. Они создают хорошую коммуникативную погоду, продвигают, интенсифицируют дискурс, делают его настоящим, целостным, включенным, присутствующим. Общим и – своим. И если в разговоре вдруг начинают звучать лукавство, подтрунивание и откровенное гаерство (уж не эту ли старинную русскую речевую забаву нынче принято называть сверлящим и мертвенным словом “троллинг”?), то эти моменты нимало не страшны. И даже – если социологу нацеливаться на многозаходный, разворачивающийся нарратив и иметь в виду достаточно длинную дискурсивную перспективу – желанны и необходимы. Потому что ведь они не что иное, как чудесно преформированные, вывернутые на узелковую изнанку, на их неотглаженный испод те самые солидность и солидарность, но в их неофициальном обличье. Возникая как озорные пробежки по коммуникативному лезвию, они иной раз могут, конечно, своенравно нарушить, расшатать и рискованно накренить некие условные информационно-композиционные приличия и формальные риторические стандарты – тогда держись, социолог-полевик! Но ведь это воистину восхитительно! Ведь здесь фонтанирует и глаголит, живописует себя и вещает о себе сама, непрестанно бросающаяся из стороны в сторону, жизнь.
Разумеется, не исключено, что те опросно-процедурные моменты, когда неклассические дискурсивные мизансцены отчасти взламывают и временно приостанавливают логически плавное развертывание воплощаемой в слове повседневной жизненной материи, для методически дисциплинированного интервьюера-социолога просто невыносимы. Поскольку, пребывая в азартном исследовательском забытьи, он запросто может счесть их нежеланной тормозящей задержкой, а то и незапланированным информационным скандалом. Но они же, эти вспышки коммуникативного баловства и непредсказуемой речевой прихотливости, дают возможность приоткрыть и высветлить подлинные дискурсивные сокровища. Позволяют взять их в руки. Позволяют понять и – как ни крути! – принять. Из жизни, как из песни, слова не выкинешь. Жизнь сама есть непрерывно переливающийся дискурсивный спектр. Ухватить и сберечь дискурсивную целостность можно, видимо, только тогда, когда сосредоточенная речевая серьезность и капитальность, с одной стороны, и отпущенная на волю словесная шаловливость и проказливость – с другой, взяты в их нераздельной и плотной сопряженности. Они хоть взаимно атакуют, но и крепко держат друг друга. Они, каждая по-своему, пластично примериваются к возможным вариантам грядущего бытийного разнообразия. Они щупают и проверяют путь. Они реально двигают жизнь вперед. Спасительная мощь такого натурального дискурса заключена не столько в прилежном протоколировании уже сбывшегося жизненного времени, сколько в непрестанном и параллельном животворении – научающем, повторяющем, уточняющем, внушающем, предостерегающем, ободряющем и посылающем субъекта в предчувствуемое грядущее. Выходит, что сама жизнь в таком ее дискурсивном