Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первокурсницу филфака Женю Кныш арестовали вместе с родителями. Тихая московская девочка, она до лагеря ничего не умела, да и в лагере не получила профессии. Правда, с полгода толкала на кирпичном заводе вагонетки. А потом с ней стряслась беда. Она забеременела от молодого фельдшера, бывшего студента-медика.
— Поговорю с врачами. Вдруг согласятся, — пытался он успокоить Женю, а заодно и себя.
— Не мели ерунды. Аборты запрещены даже за зоной. Сам сделаешь.
— Но я только трупы резал… — испугался студент.
— Учти, «мамкой»[7] я не стану. Скорей повешусь на вагонетке, — сказала Женя, понимая, что расчитывать можно лишь на себя.
Она стала поднимать за один раз больше кирпичей, чем самая остервенелая стахановка. Надо было торопиться, потому что Женя опасалась полюбить в себе ребенка, которого у нее все равно отнимут. Но юное тело презирало голод, недосып, рвоту, и живот все круглился и круглился…
Кровотечение началось, когда она уже потеряла последнюю надежду. Транспорта в зоне, понятно, не оказалось. До медицинской землянки Женю несли на руках, и когда положили на стол, даже пожилая, привыкшая к фантастической женской живучести докторица удивилась, что Женя не умерла.
…Ей дали инвалидность, оставили нянечкой при санчасти и вытолкнули за проволоку, едва кончился ее пятилетний срок. Шла война. Почти никого не освобождали. Но Женя мало походила на живую женщину. Вряд ли бы она долго протянула, если бы ее случайно не подобрала Надюха Токарь. Надюха ее выходила и едва не увезла с собой. Приятель Альфа, тоже польский еврей, все прикидывал, жениться ли ему на Жеке, но Жека нисколько его не поощряла.
— Ну что ты не мычишь, не телишься!? — злилась на подругу Надька. — Ведь без нас пропадешь, и никакой капитан тебя не выручит. Видишь, ничего он тебе не пишет. Или убили, или одумался. Да и ничего между вами такого не было, чтобы письма писать. А этому, — она имела в виду польского еврея, — только моргни, и он готов…
— Не стану я хорошему человеку свинью подкладывать, — отвечала Женя. — Вдруг меня не выпустят. Как тогда быть?
— Э, смелого пуля боится… — отмахивалась Надька.
— И стыд не берет… — в тон ей отвечала Жека. — Нет уж, езжайте одни.
И они уехали.
Наступила зябкая голодная осень, потому что в предвидении отъезда Токари ни картошки, ни топлива не запасали. Ветер гулял по хибаре, как по лагерному бараку, и время в ней тянулось еще тоскливей, чем в зоне. Но вот ноябрьским привычно-безнадежным вечером послышался деликатный дверной стук, и на пороге возник Челышев — за спиной сидор, на голове ушанка, в каждой руке по чемодану… Женя обняла Пашета, закружила и впервые обрадовалась, что не вышла замуж за поляка. Там, в Европе, такие чудеса невозможны…
Ее жизнь теперь и впрямь напоминала чудо. Женя хорошела на глазах. Это замечали все — соседи, сокурсницы, даже малознакомые люди. Казалось, в судьбу Жени Кныш, как в камеру, выломав дверь и сорвав намордники, впустили воздуху с воли. Вокруг хибары по-прежнему лежала Сибирь, но даже Сибирь словно бы потеплела. Впрочем, перебираться из Сибири было страшно. Это могла себе позволить лишь Варвара Алексеевна, обыкновенная уголовница. Родив ребенка, она укатила в родной город, восстановила свой партийный стаж и вскоре перебралась под Москву.
Иногда по служебным делам Пашет ездил в столицу, но всегда возвращался оттуда злой и мрачный, словно все московское выводило его из себя. «Недоволен дочерью», — догадывалась Женя.
Действительно, Машина жизнь не радовала Челышева. Никакого высокого партаппаратчика рядом с ней не было. Маша то разводилась, то снова выскакивала замуж, и ее комната, вечно полная каких-то шумных, пьяных, беспутных мужчин, напоминала не то вокзал, не то гостиницу. Пашет, сокращая командировки, убегал от этого ужаса в Сибирь, к своей тихой, милой, ласковой Жене, и не было для него на земле уютней угла, чем окраинная хибара, а впоследствии двухкомнатная квартира в центре города.
Но вот скончался генералиссимус, и Женя Кныш, будто очнувшись от долгой сибирской спячки, осунулась, помолодела и взбунтовалась.
— В Москву! В Москву! — повторяла она днем и ночью. — Если не нынче, то вообще не уедем…
Она начала писать в грозные московские инстанции, разыскивать друзей отца, своих бывших подруг, и Челышев с опаской наблюдал, как Женя из запуганной, смирной ссыльно-поселенки превращается в волевую, отважную и, главное, самодостаточную женщину. Но останется ли она такой в Москве? Ведь там Павел Родионович ничем ей помочь не сможет. Не окажется ли она в Москве без опоры, одна, как на юру? Не обратится ли в замученную московскими давками и расстояниями, заполошную, вечно разрывающуюся между службой, очередями и домом столичную страстотерпицу? А если в Москве они с Женей озлобятся друг на друга и наступит беспросветная семейная каторга?..
Челышев пытался убедить жену в непрочности нового реабилитационного курса. Ведь этот курс всенародно не объявлен. Больше того: недавно «Правда» назвала закрытую речь Хрущева вымыслом западной пропаганды, хотя ее читали даже беспартийным. Собственно, этого и следовало ожидать. Партия не станет каяться, а ее уличенные в преступлениях сановники не побредут, будто пленные немцы, по московским улицам во славу справедливости и в назидание потомству. Никакая власть ничего подобного себе не позволит.
Но Женя была неумолима, и Челышеву пришлось вскарабкаться на верхнюю полку купейного вагона. Путешествие обещало быть приятным. Ехали налегке, словно молодожены. Женя радовалась, как гимназистка, впервые вырвавшаяся из захолустья, и огорчало ее лишь одно: на Казанском вокзале она встретит падчерицу.
Но вдруг в вагон вкатилась толстая суматошная баба с сумкой через плечо и по-милицейски зычно закричала:
— Чейлышев кто тута? Чейлышев сюда!
Павел Родионович испуганно развернул телеграмму: «Встретить великому сожалению не смогу позвони вечером целую Маша».
«Ну уж нет. Пусть сама нас ищет», — подумала Женя, хотя жалела мужа. Он и прежде, насупившись, глядел в окно, словно его везли в другую сторону да еще под конвоем. Теперь же, после телеграммы, он выглядел, как смертник.
«А я соблазняла Пашета Москвой, мол, он там чаще сможет видеться с дочкой. А оказывается, отец ей вовсе не нужен», — подумала Женя.
Лишь вечером, когда вагонное радио объявило о самоубийстве бывшего Машиного любовника, Пашет слегка ожил. Зато Женю охватила тревога: «Очевидно, в столице случилось что-то непредвиденное. Неужели прав мой мудрый муж? Вот она, первая смерть. Но эти люди редко кончают с собой. Почему он решился? Со страха? Нет, непохоже…»
Она вспомнила, как давным-давно Надюха и Гриша повели ее в городской театр на доклад видного московского пропагандиста. Хотя многие были в телогрейках, Женя чувствовала себя в театре еще неуютней, чем накануне в шахтерском клубе. Ей казалось: все знают, кто она, и сейчас ее выведут из зала. Даже хорошо, если только на этом все кончится. Она ни за что не пошла бы ни сюда, ни вчера на танцы, если бы не Гриша Токарев. Что скрывать, за Токаревым она последовала бы куда угодно… Впрочем, сейчас надо думать не о Токареве, а о московском партаппаратчике. Почему он застрелился?
Тогда, в театре, он Жене, пожалуй, даже понравился, хотя голос у него оказался не по-мужски высоким. Но зато москвич нисколько не важничал и даже отдаленно не смахивал ни на тюремное, ни на городское начальство. Он не глядел ни в какие бумажки и о Сталине, Рузвельте, Черчилле и советских маршалах говорил запросто, словно о приятелях или соседях, лишь не к месту часто вставляя просторечное «так сказать». Женя еще подумала, как бы повел себя этот седой человек, если бы его поставили во главе лагеря или райисполкома.
«Лучше других, — решила сейчас в поезде. — В нем все-таки была какая-то порядочность. За ним безусловно следили. Чтобы его припугнуть, арестовали его партизанского друга, сожителя Варвары Алексеевны, а он струсил. Он даже помог Токареву, хотя знал, что Токарев — сын расстрелянного. Почему же такой человек сам ушел из жизни? Испугался процесса, наподобие Нюрнбергского? Но ведь ясно, что ничего даже отдаленно похожего не предвидится. Тут я с Пашетом абсолютно согласна. Однако самоубийство — поступок, и от него не отмахнешься. Вдруг это — нечто вроде катарсиса? Очищение человека, не верующего в Бога и в бессмертие. Как бы там ни было, все это печально. Он был не худшим в их шайке, и я вовсе не испытаю радости, если они, как геринги, начнут глотать ампулы или разряжать в себя именные наганы. Муки совести прекрасны, но пусть бы этот человек жил себе дальше, а Маша, вместо его похорон, ждала бы нас на Казанском вокзале, и мы с ней, как две смирившиеся фурии, лобызали друг дружку…»
Дотащив чемоданы до стоянки такси и выстояв долгую очередь, Женя с Челышевым, еле живые, измученные ранней жарой, достигли наконец временного пристанища. Но не успели они даже толком отдышаться, как в комнатку ввалились Маша и Токарев, молодые, счастливые, навеселе, словно вернулись не с кладбища, а из загса.
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза
- Чудо-ребенок - Рой Якобсен - Современная проза
- Закрой последнюю дверь - Трумен Капоте - Современная проза
- Пасторальная симфония, или как я жил при немцах - Роман Кофман - Современная проза
- Дверь в глазу - Уэллс Тауэр - Современная проза