Владимир Корнилов
«Каменщик, каменщик…»
На семьдесят втором году Челышев жалостно напоминал мальчишку. Тощий, невысокий, он даже обижался невзросло, от чего седой хохолок петушился на темени.
— Ты, Пашет, злиться не умеешь и не пробуй, — смеялась Женя, вторая жена старика. Она была много моложе Павла Родионовича, он ее обожал, но вбил себе в голову, что Женя непременно его бросит. Не сегодня-завтра заскочит к некоему удачливому сослуживцу и останется навечно. Женя очаровательна, Женя умница. Он же, Челышев, и раньше-то считался заурядсубъектом, а теперь и вовсе нуль — пенсионер с Бог знает каким стажем.
Каждое утро, едва за женой захлопывалась дверь, старика душил страх неминуемого сиротства. Под вечер предчувствие обращалось в уверенность: все кончено, жена не вернется, жить незачем…
Проходил час, другой, третий. Старик, словно наказанный ребенок, упоенно воображал себя покинутым, тяжелобольным, даже мертвым, и Женя потом долго выволакивала его из этого печального запределья.
— Ну что ты?.. Ну, задержалась… Я ведь советская замотанная женщина. Москвичка. Утром не хочу идти на работу, а вечером — домой.
— Не смешно, — морщился Челышев, но как-то стихал до утра.
Сегодня была суббота. Женя осталась дома, но старик все равно ожидал подвоха. И впрямь — после завтрака она, раскрыв на секретере пишущую машинку и распухшие, неопрятного вида тетради, сказала, как отсекла:
— До двух не надоедай.
«Гришку перепечатывать будет», — догадался старик.
Гришка, Григорий Яковлевич Токарев, его зять, был писатель, точнее — критик.
Но машинки и тетрадей Жене показалось мало. Бережно, словно хотела украсить комнату, она поставила на верх секретера стопку книг в мягких и жестких обложках.
«Их-то зачем?..» — помрачнел старик и побрел в кухню, надеясь отвлечься по хозяйству, но все — от мойки до белых полок сияло, как в день въезда. С домашней работой Женя расправлялась мгновенно.
— Пашет, займись чем-нибудь и не изображай страдальца, — сказала жена. Челышев притворился было, что не слышит, но, не выдержав одиночества, вернулся в комнату и спросил:
— Что, машинистки найти не мог твой Токарев?
— Это нельзя отдавать на сторону, — улыбнулась Женя и, несмотря на седину и дымчатые очки, показалась Челышеву такой же, какой он встретил ее в год Победы. Обидевшись, что улыбка жены обращена не к нему, а к зятю, старик сокрушенно махнул рукой и стопка книг полетела на пол.
— Сядь. Не мельтешись. Ну вот, помял…
Опередив мужа, Женя подняла книги.
— Я их собрала для Надюхи.
Надька, сестра челышевского зятя, подруга Жени, жила в Нью-Йорке.
— Но это макулатура для утильной палатки! — сказал старик.
— Так считаем ты и я, — неохотно согласилась Женя. — А Надюхе приятно прочесть на супере «Гр. Токарев».
— Сам пусть доставляет ей такую приятность!
— Пашет, перестань. Отлично знаешь: он тридцать лет скрывал, где сестра. У него, помимо Надьки, куча неприятностей: все статьи отвергают. А начнет переписку с Америкой, сразу смекнут: решил уехать…
«Себя бы поберегла, — подумал Челышев. — Гришке-то чего спасаться? Вольная птица… А ты, как пришитая, сидишь в лаборатории. Вот вышвырнут оттуда за Надюху и уж точно никуда не возьмут. Биография подпорченная и все-таки возраст…» Но вслух он сказал:
— Нечего Токареву тебя эксплуатировать.
— Никакой эксплуатации! Сама вызвалась.
— И напрасно. Лупишь без роздыха. Сердце поберегла б.
— Печатаю, как привыкла. А сердце в порядке.
Женя ждала, что старик напомнит ей о стенокардии, и тогда она возразит, что до пенсии все равно должна работать. Но он промолчал, и Евгения Сергеевна примиряюще улыбнулась:
— Я, Пашет, в полном здравии. И потом — это хорошие мемуары. Ты бы тоже прочел. Он, кстати, тебя упоминает и Варвару Алексеевну…
Варвара Алексеевна, первая жена Челышева, нынче умирала от рака.
— Уж тещу свою мог бы оставить в покое… — рассердился старик и принялся ходить по комнате, надеясь отвлечь жену от машинки.
— Пашет, я просила: чем-нибудь займись, — не выдержала Женя.
— Занят. Смотрю, как размножаешь сплетни и пакости.
Женины пальцы повисли на клавишах, глаза за дымчатыми стеклами замигали.
— Прежде чем обижать, прочел бы…
— Читал твоего Гришку. Ничего, кроме благоглупостей, не выудил.
— Но это совсем другое: не критика, а воспоминания. Талантливые воспоминания.
— Расхваливаешь так, словно сама их написала. Вы что — сиамские близнецы?
— Не стыдно, Пашет? Он муж твоей дочери…
— И твой любовник! — вспылил старик и тут же перепугался.
— Нет, это невыносимо. Отлично знаешь: ничего между мной и Токаревым не было. Бедный Пашет… Тебе надо было жениться на настоящей, на естественной женщине. Она всю жизнь посвятила бы тебе. А я себя не переделаю.
— И любишь Гришку!
— Опомнись. Я лишь похвалила его рукопись. За что мучаешь? Тебе ведь столько меня не надо…
Павел Родионович похолодел, решив, что жена намекает на его стариковскую немощь.
— Не нужна я тебе вся. Оставь меня для самой себя немного.
«Ну вот, голова разболелась… Испортил рабочее настроение. Несчастный, ненормальный старик, — огорчилась Женя. — То сходит с ума, что я где-то шлёндраю, а дома сидишь — тоже нет покоя. Прямо хоть встань и снова куда-то беги. Чем ему мешали мемуары Токарева? Так хорошо было за этой чужой машинкой отвлечься от служебных интриг и окунуться в треклятое прошлое…»
Но тут Евгения Сергеевна подумала, что и она сама ненормальная.
«Определенно ненормальная, — будто перед зеркалом тряхнула головой, от чего косая с проседью прядь молодо коснулась щеки. — Ну что я так приклеилась к давно прошедшему? Тридцать лет, как вышла из лагеря, а все не могу забыть. Или боюсь забыть? Почему так накидываюсь на зэчьи мемуары, словно настоящая жизнь была только в зоне?! Или у меня с Пашетом не задалось, и я бегу туда, где Пашета не было? Старый брюзга и склочник стал невозможен. Чего мне только ни приписывает! Очевидно, подозрительность приходит с возрастом… Что ж, так бы и сказала, что убегаешь не от Пашета, а от близкой старости. И читать любишь о лагерях и арестах, потому что они — твоя юность. Все очень просто: ты самая ординарная трусиха… Неправда! — чуть не вскрикнула вслух. — Я не трусиха и не мазохистка. Разумеется, моя жизнь не удалась. Но у кого она удалась в наше раздерганное время?..»
Женя и дальше изводила бы себя внутренней перепалкой, но тут старику надоело гадать, отчего жена не стучит на машинке. Он заковылял к двери и буркнул у порога:
— Съезжу, Варвару Алексеевну проведаю.
С тех пор, как всю в метастазах Варвару Алексеевну выписали из клиники, старик, словно на службу, приезжал к своей дочери, где лежала больная, с деньгами, кислородными подушками, раздобытыми Женей болеутоляющими ампулами и сваренными Женей протертыми супами и кашами. Однако сейчас он страдал не из-за того, что угасала первая жена, а оттого, что вторая перепечатывала рукопись зятя.
— Но ты сегодня не собирался! Сегодня я дома… — сказала Женя.
— Ты вон где… — кивнул Челышев на расхристанные тетради и выбежал к лифту.
— Пашет, милый, разве я нарочно!
Женя кинулась на лестничную площадку и втащила закапризничавшего старика в комнату.
— Разве я хочу с тобой разлучаться? Да я с радостью взяла бы тебя туда. Ты сам туда не хочешь. Ну прочти. Что тебе стоит? Токарев, правда, пишет не о лагере, но о тех годах. Что поделаешь, мне они дороги. Хотя бы полистай. Очень важно, что скажешь. Растерянный Павел Родионович позволил подвести себя к тахте, послушно принял у жены стопку страниц, вздел на нос очки и сам же удивился своей столь поспешной капитуляции.
Попытка биографии
За нашим забором плакала красивая девочка. Мне исполнилось восемь лет. Я жил в отдельном особняке. У меня был голубой, единственный во всем городе японский велосипед. Я дружил с командующим гарнизоном дядей Августом. Но я был несчастным мальчуганом. Даже носил не отцовскую партийную и почти русскую, а материнскую местечковую фамилию — Токарь…
…Маша Челышева стояла за нашей ажурной решеткой, а ее хмурый отец дергал девочку за руку. Мне хотелось сказать Маше: «Возьми велосипед насовсем».
Мне многое хотелось ей сказать, но рядом был ее родитель, который меня презирал. (Он и сейчас меня не выносит, хотя от моего отца не осталось даже петитной строки в Исторической энциклопедии. А я Пашета люблю…)
У нас была странная семья. Моя мама, Дора Исааковна, родилась на шесть лет раньше отца, прежде него вступила в партию, но должность занимала маленькую: инспектор горнаробраза. Она презирала отцовский паккард, обедала в учительской столовке и все порывалась перебраться к своей горбатой сестре, белошвейке Юдифи.