«Отцы ваши для вдохновения пили настойку боярышника на рыбьих потрошках; матери ваши в мазурке допускали пробег в три метра; дипломы ваши профессорские – не искусство, а – мелодия без флейты и без гобоя.
Как же вы говорите, что вода в бане горела, если из бани выскочили сто нагих балерин погорелого театра – не успели даже захватить одежки; и балерины эти причитали и заламывали руки, поднимали ноги выше головы – так принято, потому что, если балерина, то – изволь, ногу выше головы поднимай в любом месте при любых обстоятельствах, пусть даже при нашествии Библейской саранчи.
Не вода горела в общей бане, а горела земля под ногами балерин погорелого театра.
Если один раз – погорельцы, то огонь будет преследовать всю оставшуюся жизнь и даже в загробном Мире оближет розовые пятки в аду.
Где появятся балерины погорелого театра, там – пожар всенепременно, и шапки даже горят, и земля горит».
На крики и стенания обнажённых балерин сбежались все мужчины, кто чувствовал за собой ответственность перед откровенными преступлениями против женственности – так болотный кулик летит к болоту с французскими лягушками
Бароны, шевалье, князья, графья, милорды, герцоги и другие благородные эстеты серебряными ковшиками и золотыми ведрами зачерпывали воду из фонтана и тушили пожар – больше из сокровенного добра, чем из упаднического усердия, присущего только нищим рудокопам.
Обнаженные балерины – неблагородные, потому что не с Планеты Гармония, и Институт благородных девиц не оканчивали – благодарили благородных графьев, чем могли, кутались в туман робости, откровенной ипохондрии с редкими припадками хохота – так смеется поэтесса в мастерской художника-поллюциониста.
Противный пожар отвлёк благородных эстетов от прогулок в Городском Саду, и я не применила остроумнейший ответ, который прославил бы мой род до сотого колена.
У писателя барона Ремарка фон Шолохова три колена, но не сто и два десятых».
С замиранием сердца я взял драгоценное удилище, наживку — поэтический хлеб и с чистой совестью вышел из родного гнезда – так птенец на сутки покидает матушку гусыню.
Дорога до реки прошла без крови, без мучительного поиска рифмы к слову «жёлтый», и почувствовал себя франтоватым учителем изящности.
На берегу я прочитал наизусть стихотворение барона фон Анатоля де Язя – обязательное уважение к рыбе, размотал леску, наживил корочку хлеба, умилительно похожую на глаз поэтессы княгини Антуанеты Новак и забросил в реку Времени – ловись, поэтический окунь с чувствительным сердцем и душой ренегата виолончелиста.
Нет, не для плотских утех мне понадобился окунь с выразительными очами танцора диско: не для выделения желудочного сока, а исключительно в целях художественных – я нарисую агонию рыбы, перенесу её творческие страдания на холст.
Идею – нарисовать умирающую рыбу с красными плавниками я позаимствовал с ожидания смерти поэта герцога Букингемского фон Ослабли.
Герцог умирал, поэтично возлежал в осиновом гробу, сетовал на обстоятельства, что мешают ему вскочить и станцевать мазурку, но ноженьки отнялись, как у близорукой весталки.
Возле гроба толпились знакомые, друзья и сочувствующие – наиблагороднейшие эстеты, которые на холстах, на бумаге, в музыкальных пьесах, на театральных подмостках выразят чувства, подсмотренные у гроба.
Артистов погорелых театров у гроба я видел немало; они шарили по карманам, выпрашивали кусочки колбасы, вообщем, вели себя, как неразумные копеечные недоноски.
Герцог Букингемский читал сам по себе эпитафии – нет ничего дурного, а даже – мелодично, когда умирающий поэт о себе говорит, будто забыл о чашках и ложках, и посуда ему больше не понадобится, разве что – в аду, где черти чай пьют.
Художники жадно срисовывали предсмертные гримасы поэта; музыканты переводили на нотные станы его вопли, крик «Принесите стакан воды».
Стакан воды никто не подал – не нужна вода умирающему, потому что – без голубя голубица проживёт, а с кошкой в постели – никогда.
Я надеялся, что герцог Букингемский доводится мне родней, но ожидания мои оказались напрасными, и я со стенаниями, слезами печали убежал, словно на пятках сидели цепные псы неблагородных пекарей.
На меня смотрели с пониманием, одобряли мои слёзы, полагали, что они – от чрезмерной юношеской добродетели, равной которой нет даже под пюпитром.
С тех пор я мечтал, что нарисую страдания живого существа; до человека мне далеко, а рыба, например, когда она на воздухе испускает дух – подходящая тема, арифметика эстетики графа Облонского, а не тема!
На реке я смотрел на поплавок, представлял его дивным кораблём в Космическом пространстве, и надеялся, что в ближайшие пять минут на крючке окажется окунь-вегетарианец с сообразительными очами.
Не клевало, и грудь у меня разрывалась, сердце скрипело осколками страданий и страсти по гениальной не нарисованной картине.
Чу! Поплавок дрогнул, наполнил моё сердце предчувствием задумчивого восторга, словно на крючок позарилась романтическая поэтесса наяда.
Радости мои оказались преждевременными, как роды у курочки фон Рабе.
Волна от плывущего лебедя потревожила поплавок, но не окунь художественный.
Я посылал на голову птицы проклятия, желал ей разрушительной жизни, скитаний без любви, блох, отсутствию рифмы к слову «лебедь».
Но затем я пожурил себя, укорил, назвал недостойным фармазоном от пафосного искусства брани; не виновата царственная птица, что лапами и пенисом – у лебедей пенисы - распугивает окуней возле моего антикварного удилища.
Прошло еще пять минут, я почувствовал, что от переживаний щеки мои ввалились; не слетела ли под водой наживка, и лишь голый крючок огорчает подводных жителей без трусов.
Я поднял удилище, потянул, и – ОООО! Горе! – желчь с недоверием к обстоятельствам подступила к моему жабо – зацеп.
Крючок зацепился за корягу или за глаз морского черта – я верю в морских дьяволов, и нет возможности мне отцепить от пошлого.
Я представил, как огорчится батюшка, осыплет меня укорами, пожурит и в назидание скажет, что я не так гармоничен, как балерон барон фон Клейнмихель из соседней Усадьбы.
Матушка, возможно, сойдет с ума, забросит вязание, назовёт поэтов – безликой массой пустозвонов от искусства, и дни свои закончит наставницей в гимназии цирковых художников.
Печали моей я не видел конца, бегал по берегу, стенал, заламывал руки, падал на колени, рыдал, но мои действия, даже стихи герцога Шиллера не помогали – крючок оставался безучастным к моим страданиям и не отцеплялся, будь трижды он проклят в аду.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});