По ночам я лепетала, да, я лепетала, и иногда раскинувшись в прекрасной своей наготе…
Ах, пардон, сын мой Яков, я изволила пошутить – благородные девицы спят в чепцах, в ночных рубашках, в панталончиках, в туфельках на рыбьей чешуе, да рано тебе знать поэтические подробности о благородных женских натурах; когда окончишь класс по флейте, тогда и задумайся о своих устремлениях: для кого гармоничного живём?
Кому поклоняемся поэтическому?
И имеет ли искусство конец?
Мой ночной лепет батюшка и матушка называли – предзнаменованием, и очень тешились, собирали гостей возле моей постельки; а гости — академики живописи, профессОра, дервиши-романисты – слушали мой лепет и извлекали из него пользу для искусства – так белочка извлекает из кармана старьёвщика золотую табакерку.
Мне ничего не приобретали на барахолке изящных вещиц, и я иногда страдала – закроюсь в чулане, наигрывают на кларнете фугу и думаю, как изменился бы мой Мир в жгучую поэтическую сторону, если бы я в институте благородных девиц обнаружила золотого таракана с зачатками интеллекта поэта.
В тот день я – проказница, шалунья (пока матушка пела дуэтом с князем Волконским Шарлем де Азнавуром — милейшее пение, потрясает даже кочевых балеронов в золотых юртах; а батюшка вальсировал с обнаженной балериной графиней Александрой Ксешинской – артистка в пятом поколении) осторожно прокралась в амбар, страшно, но я подгоняла себя кларнетом, отгоняла музыкальным инструментом злых духов страха.
В амбаре не на почётном месте, но и не среди хлама артистов погорелого театра, на постаменте из серого Новокалифорнийского гранита возлежало сиё удилище, прелестное, как по форме, так и по содержанию золота.
Извлекла удилище, и красивыми балетными прыжками направилась в Городской Сад, где в тот час – людно, а скульптуры сверкают в лучах заходящего усталого светила.
Из художественных мастерских доносилось оперное пение, изредка пробегали изящные балероны в обтягивающих зеленых Робингудовских панталончиках – чудо, а не панталончики, ажурные, с доблестными картинками.
Я присела на скамейку работы графа Фаберже Яйцо Васильевича, с робостью, понятной только молодым девушкам с пронзительными голосами куропаток и проницательными очами, делала вид, что удила Эзоповскую рыбку.
Шаловливый и поучительный ответ я заготовила и представляла, как эстеты после моего остроумнейшего ответа начнут обсуждать, восхищаться мной, и, может быть, даже выдвинут на Соискание Премии «Золотой Эзоп».
Я верила, что нравственный князь или граф вопросит с милым грассированием – обожаю, когда мужчины проглатывают букву «р», будто спорят о скирдах хлеба и выбитых зубах мастодонтов.
Прохожий спросил бы меня, почему я ужу рыбу в саду, на скамейке, вдали от полноводной реки; и я бы ответила без пристрастия, но с гостеприимством в голосе, потому что имела почётную ленточку за остроумие и почтительность:
«Милорд! Рыбы – скучны, потому что не освоили грамоту, не музицируют, не поднимают ножку выше головы и не задают умных вопросов, от которых даже через десятилетия озноб по коже.
Что толку от безмолвной рыбы с взглядом жареной трески?
На удочку я в Городском Саду ловлю остроумных эстетов, и один из них – вы, ваша светлость с мольбертом за натруженными плечами поэта!»
Я бы так ответила, и уверена, что за мой веселый, благородный ответ, в котором даже самая злюка балерина погорелого театра не нашла бы язвительности, нравственного преступления, меня бы наградили, а мои слова записали бы на серебряной странице в золотой книге бессмертных фраз выдающихся поэтов Планеты Гармония.
Время шло, мимо меня вместе с течением времени пробегали отроки, чинно шли старушки с гобоями и барабанами, но никто не интересовался моей удочкой, никто не вопрошал меня, почему я ловлю рыбу на улице, а не на реке, и невнимание людское почти свело меня в могилу, вызвало слёзы; я умоляла Природу, чтобы она послала мне хоть одного остроумного графа или шевалье, даже требовала от Природы, сулила ей немалые деньги, но Природа языком птиц и телодвижениями эстетически сформировавшихся собак, отказывала мне, а значит – и мировой словесности.
Два часа я просидела почти бездыханная, но ни одного почтенного графа, князя или барона не видела, будто они провалились в яму с социалистическими художниками-насмешниками.
С презрением я назвала себя сломанной кисточкой на мольберте неизвестного художника; смотала удочку и пошла домой, хотя тело моё протестовало, а живое воображение требовало выразительного ответа – хоть языком, хоть ногами.
«Ветвями! Ветками не тряси – оскоромишься!» – в запальчивости я крикнула грушевому дереву, но тут же устыдила себя за взрыв эмоций – дерево не виновато, что эстеты обошли меня стороной, как оркестр с механическими тромбонистами.
Около семейного колодца я остановилась, пораженная ужасной мыслью: «К чему хлопоты, если я – девушка-невидимка?
Если белье на благородной морально устойчивой девушке – невидимое, то – неприлично, и всякие казусы выходят за рамки гармоничного и нравственного – так институтка в игре «классики» заступает за черту колорита.
Пусть поразит меня балерон-поэт, если я назову лягушку в колодце провинциалкой!»
В горячке я задумала, что плюну в колодец, и своим плевком перечеркну в себе кокарды за благопристойность и нежность.
Но сила воли, моральные принципы не дали свершиться ужасному, я лишь крикнула матушке в окне (её личико белело на фоне черных кудрей художника графа Федорова Расула Хайку):
«Матушка! Милорды – не честны!»
Три дня я пролежала в горячке, а когда вышла из комы, при этом похудела на три килограмма – очень мило и ко времени, матушка поведала мне, что в тот день, когда я безумная упала на мозаику возле колодца (мозаика работы князя Педро Гумбольта Макиавелли) произошёл пожар в городской поэтической бане – обители добра, беспощадной рифмы и честных помыслов.
Чудесным образом баня возгорелась: одни мудрецы говорили, что горела вода, потому что даже у девушки, если благородная красавица совершит проступок перед моралью, горят щёки, но девушки состоят на восемьдестя процентов из воды.
Если тело горит, щеки горят, душа пылает, то и вода в бане возгорится от одного только права на урок нравственности.
Другие мудрецы поэты укоряли первых мудрецов укорением эстетическим, качали коронами на головах, изящно вальсировали и говорили: что мать тех мудрецов – не Академия Изящных Наук, а – Пафос, мракобесие и эшафот.
«Отцы ваши для вдохновения пили настойку боярышника на рыбьих потрошках; матери ваши в мазурке допускали пробег в три метра; дипломы ваши профессорские – не искусство, а – мелодия без флейты и без гобоя.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});