Король, мы повторяем, внимал этим сообщениям с видимым удовольствием; напрасно ему напоминали об опасном, обидчивом характере тех, от кого исходили подобные подозрения.
— Кто может теперь обвинять меня, — самодовольно говорил он, — в равнодушии к интересам моих друзей? Разве я не подвергаю опасности себя самого и даже общественное спокойствие ради спасения человека, которого за двадцать лет видел всего один раз, да и то в кожаном кафтане и с патронташем, в числе других ополченцев, поздравивших меня с восшествием на престол? Говорят, у королей щедрая рука. Какую же щедрую память надобно иметь королю, чтобы не забыть и наградить каждого, кто кричал: «Боже, храни короля!»
— Эти дураки еще более наивны, — ответил Седли, — они все считают себя вправе требовать, чтобы ваше величество покровительствовали им независимо от того, кричали они «Боже, храпи короля» или нет.
Карл улыбнулся и перешел на другую сторону роскошной залы, где, сообразно со вкусом века, было собрано все, что могло обещать приятное времяпрепровождение.
В одном углу кучка молодых людей и придворных дам слушала уже знакомого нам Эмпсона, который с беспримерным искусством аккомпанировал на флейте молодой сирене, чье сердце трепетало от гордости и страха, ибо в присутствии всего двора и августейших особ она пела очаровательный романс, начинавшийся словами:
Я молода, но, как ни грустно,В делах любовных неискусна… и т. д.
Манера ее исполнения так подходила к строфам поэта-любителя и к изнеженной мелодии, сложенной знаменитым Перселом, что мужчины, вне себя от восторга, окружили певицу тесным кольцом, а женщины либо притворялись, будто их не трогает содержание романса, либо старались неприметно отойти подальше. После пения играли отличнейшие музыканты, выбранные самим королем, который был одарен безукоризненным вкусом.
За другими столами пожилые придворные испытывали фортуну, играя в модные тогда игры: ломбер, кадриль, чет-нечет и другие. Кучи золота, лежавшие перед игроками, росли и убывали в зависимости от благосклонности к ним карт или костей. И не раз перевес в очках или козырях решал судьбу годового дохода от родового имения, который лучше было бы употребить на восстановление степ заброшенного фамильного гнезда, изрешеченных ядрами пушек Кромвеля, или укрепление разрушенного хозяйства и доброго гостеприимства, столь подорванных в прошедшую эпоху многочисленными штрафами и конфискациями, а в это время уже совсем пришедших в упадок от беспечности и мотовства. Веселые кавалеры, делая вид, что следят за игрой или слушают музыку, весьма вольно, как это было присуще тому легкомысленному веку, любезничали с прелестницами, а за ними подсматривали уроды и старики, которые, не имея возможности заводить любовные шашни, утешались по крайней мере тем, что наблюдали за другими, а потом распускали сплетни.
Веселый монарх переходил от одного стола к другому: он то переглядывался с какой-нибудь придворной красавицей, то шутил с придворным остряком, иногда останавливался и, слушая музыку, отбивал ногой такт, иногда проигрывал или выигрывал несколько золотых, присоединяясь к игрокам за тем столом, у которого случайно оказывался. Это был самый очаровательный из сластолюбцев, самый веселый и добродушный из собеседников; словом, если бы жизнь была сплошным праздником и цель ее состояла в наслаждении быстролетным часом и умении провести ого как можно приятнее, он был бы совершеннейшим из людей.
Но короли отнюдь не являются исключением и разделяют участь всех людей, и среди монархов Сегед Эфиопский не единственный пример того, что тщетно было бы рассчитывать на день или даже на час полнейшего спокойствия. В залу вошел камергер и доложил, что некая дама, называющая себя вдовой пэра Англии, просит аудиенции у их величеств.
— Пет, это невозможно, — поспешно возразила королева. — Даже вдова пэра Англии не имеет на это права, не сообщив прежде своего имени.
— Готов поклясться, — сказал один из придворных, — что это шутки герцогини Ньюкаслской.
— Мне тоже кажется, что это герцогиня, — сказал камергер. — Необычность просьбы и неправильное произношение дамы обличают в ней иностранку.
— Пусть это безумие, но позволим ей войти! — вскричал король. — Ее светлость — целый ярмарочный балаган, универсальный маскарад или даже своего рода Бедлам в одном лице, ибо голова ее набита вздорными идеями, как больница — пациентами, помешавшимися на любви и литературе, каждый из которых воображает себя Минервой, или Венерой, или одной из девяти муз.
— Желание вашего величества всегда будет для меня законом, — ответила королева, — но, надеюсь, вы не станете настаивать, чтобы я приняла эту странную женщину. Ты еще не возвратилась тогда из нашего любимого Лиссабона, Изабелла, — продолжала она, обращаясь к одной из своих португальских фрейлин, — когда герцогиня в последний раз была при дворе. Ее светлость почему-то вообразила, что может являться ко мне со своим пажом. А когда ей этого не разрешили, как ты думаешь, что она сделала? Сшила себе платье с таким шлейфом, что добрых три ярда шитого серебром атласа, поддерживаемые четырьмя девушками, оставались в прихожей, тогда как сама герцогиня представлялась мне в противоположном конце залы. Целых тридцать ярдов прекрасного шелка ушло на такую безумную выходку!
— А какие прелестные девушки несли этот феноменальный шлейф, который можно сравнить только с хвостом кометы шестьдесят шестого года! — воскликнул король. — Седли и Этеридж потом рассказывали об этих красавицах премиленькие истории. Вот вам и преимущество моды, введенной герцогиней: дама не может видеть, как ведет себя ее хвост и его носительницы в другой комнате.
— Угодно ли будет вашему величеству принять незнакомку? — спросил камергер.
— Разумеется, — ответил король, — то есть, если она действительно имеет право на эту честь. Неплохо было бы все-таки узнать ее имя. На свете много разных сумасбродок, кроме герцогини Ньюкаслской. Я сам выйду в приемную, и там вы сообщите мне ее ответ.
Но не успел еще король дойти до половины залы, как камергер удивил собравшихся, произнеся имя, которого не слышали при дворе уже много лет: «Графиня Дерби!»
Величественная и высокая, старая, но не согнувшаяся под бременем лет, графиня направилась к государю такой поступью, какой шла бы навстречу равному себе. В ней не видно было ни надменности, ни дерзости, неприличной в присутствии монарха; но сознание оскорблений, испытанных ею за время правления Карла, и превосходство обиженного над теми, кем или во имя кого была нанесена обида, придавали особенное достоинство ее виду и твердость ее поступи. Графиня была одета во вдовий траур, сшитый по моде того далекого времени, когда взошел на эшафот ее супруг, моде, которой за все тридцать лет, прошедших со дня его казни, они ни разу ни в чем не изменили.