стал тасовать ее, стараясь заставить себя вглядываться в снимки, а не просто скользить по ним взглядом.
— Может быть, ты все-таки мне ответишь наконец: это у тебя старческое уже или просто заскок такой?! — гневно и требовательно спросила Елена.
Евлампьев поднял на нее глаза.
— А может быть, ты мне ответишь: ты не с любовником ли в Кисловодске была?
Еще и тогда, когда лишь пришли и Елена показывала ему эти фотографии, что-то в них потревожило его, уколола какая-то странность, но ускользнула из рук, не далось поймать ее, сейчас же, оттого ли, что он так тщательно вглядывался в снимки, оттого ли просто, что смотрел их сейчас по второму разу, он понял, в чем дело. Везде почти, на всех почти фотографиях повторялось, кроме Елены, еще пять, шесть, может быть, лиц, мужчины и женщины, и на одной фотографии та вот женщина стояла рядом с Еленой и держала ее под руку, а на другой была совсем далеко, на дальнем от Елены крае группы, на одной фотографии тот вот мужчина стоял, картинно выпятив грудь, играя в эдакого неотразимого красавца, вместе с Еленой, на другой тем же петухом стоял уже не с нею… но мужчина с квадратно-твердым, усатым лицом и такими ясными, улыбающимися везде глазами стоял по отношению к Елене на всех фотографиях одинаково: не рядом, но и недалеко, один-два человека их разделяли, не больше, будто и нужно ему было отойти от нее подальше, и не смог того…
Елена не ответила Евлампьеву. Смотрела на него, и гнев у нее в глазах, увидел Евлампьев, понемногу, понемногу, потом все быстрее стал переходить в растерянность.
— С чего это ты взял? — спросила она наконец.
И по этому ее молчанию, по глазам ее, по тому, как она ответила, Евлампьев уверился: все точно.
— Он, да? — подал ей фотографию, указывая пальцем в твердокостое улыбающесся усатое лицо.
Елена снова не ответила.
Евлампьев покачал головой:
— Ах ты!.. — И спросил торопливо, стыдясь своего вопроса и боясь Елениного ответа: — Саня не знает?
— Еще не хватало! — сказала Елена. И, не дожидаясь больше никаких его слов, вопросов, укоров, проговорила быстро, теперь уже не глядя Евлампьеву в глаза, забирая у него из рук фотографии и шлепая их на стол лицом вниз: — Я так устала, папа! Я так устала… Я такая вымотанная была!.. Неужели ты, отец, этого не понимаешь? Ты, отец! Ты меня можешь упрекать только как мать. Но я что, плохая мать?
Вовсе нет. Отнюдь не плохая. И ты знаешь. А за все остальное… За все остальное не имеешь права. Я бы даже могла и не объясняться с тобой по этому поводу. Не оправдываться. Это уж я… Ведь вся семья на мне, весь дом… все я! И на работе воз какой! Отдушину мне можно иметь, окошечко какое-то — свежего воздуху глотнуть?!
— А что, в другом чем-то окошечко это никак найти нельзя?
Елена, казалось, не услышала его.
— Нужно извиниться, папа, — сказала она. В голосе ее появилась прежняя требовательность. — Обязательно нужно. Ты понимаешь это, нет?
— Что, на колени мне перед ним бухнуться?
Еще ему хотелось сказать, что нечего было приглашать своих начальников, не ее день рождения, на свой бы — так другое дело, но он не сказал.
— Нет, папа, бухаться от тебя никто не требует, — сказала Елена. — Как угодно, в любой форме, любым способом — извинись, и все. Главное, чтобы у него осадка не осталось.
«Боже милостивый… моя дочь!» — подумалось Евлампьеву с какой-то давящей, мозжащей тяжелой болью, неприязнью, чуть ли не ненавистью, и он ужаснулся этому. «Да ведь дочь, дочь же!..» — проговорил он себе с торопливостью, как бы убеждая себя, и с тою же торопливостью сказал вслух:
— Хорошо, Лена…
Такое ощущение было, будто выпустили из него, как из велосипедной камеры, воздух.
И только уже входя в комнату, видя, как одна за другой заповорачивались к ним от стола головы, спросил Елену еще раз:
— Так что, в другом чем-то окошечко это никак найти нельзя?
— Можно и в другом, — ответила Елена, показывая голосом, что ни о чем подобном больше говорить не намерена.Было бы в ком, — скаламбурила она со смешком и глянула на Евлампьева быстрым взглядом: все он понял?
11
Наледь на окне таяла, и талая вода затекала на прилавок, под стопки газет. Никакой тряпки на подобный случай у Евлампьева припасено не было, и он промокал волу носовым платком, выжимал его на пол себе под ноги и снова промокал.
В верхних своих шибках окно совсем очистилось, и сквозь мокро блестящее стекло было видно ни разу до того Евлампьевым не видимое отсюда грязно-сизое низкое облачное небо.
Утром, вставши, Евлампьсв не поверил глазам: термометр показывал всего лишь градус мороза. Это после ночи-то, в половине седьмого! Но когда вышел на улицу, то въявь ощутил, что градус, никакого мороза, весна прямо, и подумал еще: не оттепель ли? Теперь было ясно, что оттепель. А по телевизору, по местной программе, передавали вчера — десять мороза и усиление его к концу дня. Вот тебе, однако, и научные предсказания…
В дверь за спиной постучали. Постучали крепко, с хозяйской какой-то требовательностью, и она запрыгала на крючке.
Странно, кто бы это мог быть? Какой-нибудь товар привезли, вроде ручек-блокнотов? Но вроде бы недавно совсем, несколько дней назад, забросили их полным-полно.
Евлампьев открыл дверь — и его ослепило белым снежным сиянием, оглушило радостным, весенним гомоном птиц, веселым теньком капели с крыши киоска. Потом он увидел, что перед ним Маша.
— Ты чего это? — удивился он. И позвал: — Заходи сюда.
После полупотемок киоска никак невозможно было стоять на этом белом звонком свету.
Маша переступила порог, и Евлампьев закрыл дверь.
— Чего ты? — снова спросил он, и теперь его кольнула тревога.
Маша, случалось, после обхода магазинов, если обход этот заканчивался не поздно, заходила к нему — и чтобы идти вместе домой, и так просто, глянуть на него, — но никогда обычно не стучалась она в дверь, всовывалась, улыбаясь, в окошко и спрашивала: «Что, много наторговал?» — ей это доставляло почему-то удовольствие — увидеть его так вот, через окно, как все видели.
— С Алешкой я сейчас,