Ну, как жизнь, сын? — спросил Евлампьев, здороваясь.
— Нормально, пап, жизнь,сказал Ермолай, и в голосе его была эта вот раскованность, вольность эта… «Что ж, — подумалось Евлампьеву с мимолетной грустью, — все нормально… Взрослый мужик. Конечно, стесняют его родители…»
— Слушай, Ермак, — спросила Елена, тоже выходя в прихожую, — а что это у тебя на работе, когда звонила, тебя к телефону не зовут, отвечают, будто уволился?
Уволился? В Евлампьеве мгновенно все напряглось и насторожилось. Вот оно что!.. Снова, значит… Но что же он, опять без работы?
— А кто тебя просил мне на работу звонить? — без всякого, однако, смущения, весело спросил Ермолай.На работе у меня еще скажут, что я умер, и номер могилки назовут.
— Ой, ну у тебя тоже шуточки…поморщилась Елена, поминая, видимо, про себя Виссариона.
— Почему вдруг они так скажут?
— Потому что «потому» окончается на «у». Ты никогда не отвечала: «Баня, да! Только приходите скорее, вода кончается»? Елена секунду недоуменно смотрела на него и потом так и зашлась в смехе.
— Оойй!.. О-ой!.. — стонала она сквозь смех. — Ер-ма-ак!.. Так ведь… Помню! Именно так! Я тогда в институте училась, к нам одно время все как в баню звонили… Помню!
— Ну, и все, что я могу еще сказать, как выразился Александр Сергеевич. Если людям хочется так шутить.
В голосе Ермолая. не было ни малейшей неловкости, небрежность даже была: да что тут говорить, огород городить, когда дело ясное, — и напряжение Евлампьева отпустило. Мало ли чего не бывает! И такое бывает, ничего, в общем, удивительного…
— Что же ты себя в такое там положение поставил — так шутят? — спросил он с укоризной.
Ермолай уже разделся, уже достал из кармана расческу и причесывался, глядясь в зеркало. Зеркало для него висело низковато, и он, чтобы видеть себя в нем, чуть приседал.
— Общество, пап, без шутов — не общество, — косясь на Евлампьсва в зеркале, сказал он. — Не колпак шутовской для головы ищется, а голова для колпака. На чью-нибудь да всегда наденется.
Была, была в нем — точно — какая-то молодая такая, безоглядная юношеская вольность, когда жизнь громадна, необъятна, сам черт не брат и море по колено. Давно таким не видел его. До армин разве что да потом в университете первые годы..
Пришло еще несколько гостей — сбор закончился, и стали садиться за стол.
Евлампьев позвал Ксюшу сесть рядом, она тут же обрадованно согласилась и, садясь, обхватила его на миг за шею, прижалась своей молодой свежей щекой к его уху:
— Де-ед, ты такой мой любимый!
«Ах, господи, — горечью продралось в нем, выбилось наверх сквозь плавящую, расслабляющую нежность. — Неужели?»
Но было это мгновенно, колюще — кольнуло и исчезло, — и осталась лишь она, эта вот нежность.
— Смотри, никаких мне колов! — ворчаще проговорил он, пододвигая ей стул ближе к столу. — Я тебе дам: «колышница»!
Ксюша засмеялась, пригнулась к нему и прошептала быстро, обжигая ухо своим дыханием:
— А мне вчера, знаешь, дед, кто-то записку написал, в любви объяснился. Я знаю, что посмеяться, так просто, а все равно приятно. Ты только не говори никому! Никому-никому, ладно?!
— Нет-нет, никому-никому,счастливо, весь млея от того, что она доверила ему эту тайну, ответил Евлампьев. — А почему думаешь, что шутка? Может, нет?
— Да нет, шутка, — небрежно сказала Ксюша. — А может, и нет,— добавила она тут же и выпрямилась. Глаза у нсе блестели.
— Товарищи! Леди и джентльмены! Внимание! - встал н побренчал ножом об опустевшую бутылку бородатый мужчина в коричневом вельветовом пилжаке, с прямоугольной, абсолютно безволосой, лакированной плешью на макушке, один из тех, юнощеских еще друзей Виссариона, Евлампьев не помнил его имени, Юрий, кажется, в каком-то он вычислительном центре работал, математик.
— Внимание, внимание! — повторил бородатый, оглядывая застолье. — У всех налито? Проверили? Хорошо. Начинаем торжественную часть, чествование, так сказать, начинаем: Виссариону Евгеньевичу Бумазейцеву сорок лет. Не юбилей, но дата круглая, стоит, по-моему, высказать наконец Виссариону Евгеньевичу все, что мы о нем думаем, ему в лицо. Пусть знает.
Шутка была не бог весть какой, но она требовалась — любая, и все за столом шумно и радостно возликовали разом, заповторяли: «Стоит! Стоит! Пора! Выскажем! Пусть знает!» И бородатый, увидел Евлампьев, с облегчением перевел дыхание. — Ну, первым делом, — продолжил он, когда гвалт подутих,на правах самого, наверно, здесь старого друга нашего именнинника сделаю это я. Саня!.. — меняя тон, повернулся он к Виссариону.
Евлампьеву вспомнился свой прошлогодний день рождения, Ксюха тогда еще не приехала на него… Ведь искренне было все, как не искренне: дети да сестра родная, не могли же, говоря о здоровье, жслать ему втайне недугов, а выходило фальшь фальшью, слушать невозможно, хоть уши затыкай, — почему? Или уж это тайна какая, не каждому открывающаяся: вместить чувствуемое в произносимое слово, или чувство вообще не имеет в слове равнозначия себе, невыразимо и непередаваемо? Вот если бы после смерти собирались отмечать годовщину ухода — пожалуй, было бы лучше: словно бы человек остался среди живущих… Вот лучше и вернее было бы, чище и выше. Недаром, видимо, были все-таки эти
родительскне дни, дни поминовения усопших… Вот их бы отмечать, собираться бы…
— В общем, за тебя, Саня! — закончил свою речь бородатый,
Виссарион встал, они звякнули одна о другую свонми рюмками, и все за столом тоже поднялись, стали в очередь чокаться с Виссарионом,
друг с другом, и Евлампьев тоже чокнулся, и все прн этом что-нибудь приговаривали — кто что, будто смущались чего-то и так вот прикрывали свое смущение… эх, еще немного, пять, десять минут… ударит в голову, завьюжит там в ней… и уже не будет никакой натужности, все так искренне и открыто — до слезы в голосе, скорее, скорее перевалить через эту черту, что еще не одолена, не преодолена, скорее же, скорее…
— Позвольте мне! — сказал Евлампьев, когда первая рюмка была заедена и мужчины, поддергивая рукава пнджаков, строго оглядывая застолье, будто выполняли государственной важности дело, вновь обнесли бутылками стол. Само как-то собою сказалось, словно бы не им,выплеснулось изнутри, не заметил как, увидел лишь себя уже стоящим с подрагивающей полной рюмкой в руке: влез вне очереди, перебил кому-нибудь заранее намеченное, оговоренное слово.
— Я, знаете, наверное, тесть Санин, — сказал он, глядя в