Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Верю, Хинсдро, верю. И страх твой вижу, чую, разделяю. Да только… – ладонь махнула что клинок, отогнала кровавые клубы, – нечего больше бояться. Ты все потерял.
Хинсдро отвел глаза. Тсино сидел над Хельмо, будто окаменев; от груди его разливался слабый теплый свет: сын вынул из-под рубашки золотое перо и сжал меж ладоней. Оно блестело все ярче, освещало двоих – мертвого и мертвого. Братьев. Сыновей. Грайно тоже посмотрел на них, посмотрел так, будто это его родные дети, это он должен был защитить их, но вместо этого сгубил. Снова в сердце всколыхнулась злоба, так всколыхнулась, что захотелось одернуть: «Не смотри, мои, мои, а с тебя, твари, все и началось!» Но Хинсдро сжал зубы, промолчал. Понимал: слова эти лучше сказать самому себе.
– Если бы ты знал, – вновь заговорил Грайно с горечью, – на что обрекаешь сына. Отсюда же не выбраться, нет… – Он посмотрел на свои чудовищные руки. – Я помню все раны, всю боль, они тут, – левая ладонь коснулась лба. – И тут. – Он тронул сердце. – Всякий раз, пытаясь выйти к кому-то, а потом снова падая в омут, я захлебываюсь. – Он измученно содрогнулся. – Вайго лишь убивал меня снова и снова, потому я и избегал его, злясь и мучаясь, я гадал, как он мог не спросить моей воли, ну а потом… – Снова он посмотрел устало на руки. – А потом то, во что я превратился, уже могло свести его с ума. Когда плыл по омуту васильковый венок. Который я так хотел, но не смел взять.
Хинсдро не ответил. Ком встал в горле, сжались кулаки, когда он вдруг представил это: пьяный царь вот тут, на краю, а мертвый воевода там, на дне, и меж ними венок из синих цветов. И губы, с трудом разомкнувшись, сами шепнули:
– Ты так и не простил Вайго за свой плен?
Грайно смотрел долго, задумчиво, но все же шепнул наконец:
– Простил. И тоскую. Но тебе… – голос его смягчился, – я не друг тебе, но я прошу: не проходи через это. И не проводи других.
Хинсдро не успел ответить: снова услышал у воды всхлип, а потом и шепот.
– Проснись… проснись, пожалуйста!!!
Такой отчаянный был голос, что и Грайно очнулся от наваждения, повернул голову.
– Как убивается твой мальчик… – вздохнул. – Наверное, как Хельмо по мне, да? Может, и верно: краса в глазах тех, кто ею любуется, а горе в глазах тех, кто из-за него плачет.
Хинсдро не решился больше смотреть на Грайно, боялся почему-то увидеть его лицо. Сколько там боли, отчаяния и злорадства? Он упрямо взглянул вперед. Золотое перо теперь лежало у племянника на груди и подрагивало: казалось… грудь эта слабо вздымается.
Хинсдро, остолбенев, все смотрел, пытался понять, не чудится ли. Волосы Хельмо померкли, глаз он не открыл, Тсино не мог до него дотронуться и только плакал… но зрение, кажется, не обмануло. Правда ведь, дышит. Пытается дышать, борется. Правда, кто там, наверху, так его любит? Кто и теперь толкает в спину убийцу, шипя: «Беги, беги, пока не поздно! И не делай зла». Не делать поздно. Сделано все. Но…
– Хельмо! – Еще даже не осознав этого, Хинсдро бросился мимо Грайно вперед. Поднять, привести в чувство, помочь выкашлять воду – случалось ведь пару раз вылавливать из речки заигравшуюся или перепившую сестру. Хинсдро уже точно видел: Хельмо дышит. Затрудненно, редко, но если успеть…
– Не трогай! – Он застыл: дорогу вдруг заступил сын. Поднял голову, сверкнул глазами, завопил еще громче: – Не смей больше к нему подходить, не смей! Я…
– Свет мой!
Никогда не был голос сына таким страшным. Хинсдро все пытался его обойти, а он визжал, словно щенок, силился оттолкнуть и повторял свое «Я…». А в глазах металось другое слово, только бы не услышать, не услышать, не дать ему сорваться с искаженных мучением синих губ. Хинсдро протянул руки, коснулся ледяных щек сына, позвал умоляюще:
– Солнце мое, подожди, не надо, не…
Поздно.
– Я ТЕБЯ НЕНАВИЖУ!
Царевич зарыдал горше, кровавые облачка вырвались уже и из его рта. Он отпрянул, глянул пусто, злобно ощерился. Правая сторона лица пошла гнилью, глаза затуманились. И Хинсдро окончательно понял весь смысл слов Грайно. «Все потерял».
Тсино, будто враз обессилев, просто отошел с пути, и к Хельмо наконец удалось приблизиться. Кровь все текла из его носа, была кровь и на лбу, и на одежде… Страшно смотреть. Грайно подступил, молча встал над ними, и Хинсдро безнадежно спросил:
– Можешь ты забрать мою жизнь вместо его? Вместо хоть чьей-то?..
Грайно возвел глаза к белому лику каменного бога. В голосе его снова была лишь горечь:
– Ты что, думаешь, я повелеваю чужими смертями, а тем более жизнями? Мертвы твои дети. Ты их убил. Совсем как Вайго, и мне ничего здесь не сделать.
Как же иначе? Хинсдро кивнул, не смея ни умолять, ни бранить. Грайно стоял над ним, возвышаясь в холодной мертвой стати, и луна играла в его браслетах, серьгах, бубенцах, вплетенных в волосы. Он глядел с болью – на сгорбленного Тсино, на Хельмо, к которому точно так же не мог притронуться. А тот лежал недвижно, долго еще будет дышать? Мертв. Но может, Грайно имеет в виду иное. То, что было в глазах. То, что погасло в сердце.
– Хорошо. – Хинсдро не узнавал свой выцветший голос. И свою решимость. – Вольному воля. Справлюсь сам.
Когда он опустился на колени, сын, собравшись с силами, снова попытался в него впиться, оттащить, но руки уже потеряли всякую власть над плотью. Хинсдро почувствовал их холод и дрожь, ничего больше – точно сквозняк овевал его, плача и проклиная.
– Ты предатель! Зверь! Ты…
– Тсино… – Он заглянул в глаза – желтые, светлее собственных. Еще живые. Взгляд резал, но говорить нужно было так же, как в мирные минуты прошлого, как когда гнал спать или делать уроки. – Оставь его. Дай мне помочь. Я больше не причиню ему вреда. Обещаю.
Тсино не верил – это оставалось лишь принять. Его губы повторили: «Ненавижу», слово это вонзилось ножом. Но все же он послушался и опустил руки. Просто стоял и снова плакал.
Хинсдро склонился к Хельмо ближе, приподнял. Убрал режущее глаза перо, бросил в воду. Коснулся шеи – действительно, стучала еще кровь, удивительно, что бы с