Я ушел вслед за Пастернаком, оставив семью в каком-то праздничном изнеможении.
Под утро Анна Михайловна умерла…
Ночью Даша услышала какой-то шум — вот она, машинальность письма, — мышиный шорох и вскочила со своей раскладушки. Горел ночник, мать с закрытыми глазами шарила пальцами по одеялу, простыне, дотягивалась порой до ночного столика, как будто что-то искала. «Прибирается, — говорят в народе, — значит, сейчас помрет». Даша не знала этой приметы. «Ты хочешь пить?» — спросила она. «Нет, — низким, чужим голосом ответила мать. — Где Марцелл?» — «Вот он». Даша положила руку матери на книгу. «Где Платон?» — тем же отчужденным голосом спросила Анна Михайловна. «Вот он». — «Положи мне на грудь. Где Аристотель?» — «Здесь». — «Положи справа». Даша повиновалась. «Слушай внимательно. Платье тафтяное серое, мое любимое, туфли серые замшевые… И только обручальное кольцо… Ты поняла?.. Ничего больше. Прощение всем… И прошу… меня тоже… Поцелуй… Ну, вот и все. Теперь ступай… Хочу одна…» И это было так сказано, что Даша тут же вышла. Она думала разбудить Гербета, но вспомнила, что мать ей этого не наказывала. Ему не нашлось места в последних распоряжениях матери. Значит, он ей не нужен…
Даша долго плакала, затыкая рот шерстяным платком, чтобы мать не услышала, а затем вдруг уснула — каким-то мгновенным провалом. Она проснулась около восьми утра, прислушалась и поняла, что мамы уже нет…
17Вот и не стало Анны Михайловны. Боже, как я ее ненавидел вплоть до того дня, когда под моими губами оказалась ее гибнущая плоть. А ведь вся ее вина, скорее беда, была в избытке любви. Безмерность никогда не доводит до добра. Ее судьба в чем-то схожа с судьбой моей матери, а моя — с Дашиной. Нам обоим с появлением на свет было отказано в отцовской защите, и вся ответственность за нашу хрупкую жизнь легла на матерей. Анне Михайловне повезло больше: робкий, трусливый, дрожащий Гербет оказался прочен, как утес, в советском море. У матери все хорошо началось, но с двадцать восьмого года ее жизнь стала неотделима от таких слов, как «передача», «свидание», «тюрьма», «пересылка», «этап», «лагерь», «ссылка». Вечным узником стал мой приемный отец и умер в ссылке, сел в тридцать седьмом отчим. Мать смертельно боялась за меня, но ее страх был ориентирован в сторону Лубянки — площади Дзержинского, в остальном умела обуздывать свой страх, она не вмешивалась в мою жизнь. Анна Михайловна как испугалась за крошечный беспомощный комочек плоти, что поднесли к ее груди, так и не избавилась от этого страха. Она словно не видела, что бедный чавкающий комочек стал изобильной плотью, и все хотела держать дочь у своей груди. Страх — плохой советчик. Все выстрелы Анны Михайловны были мимо цели, вплоть до последнего. Она опоздала вернуть мне Дашу.
Я тяжело переживал смерть Анны Михайловны и, как всегда в подобных случаях, оказался не на высоте. Я запил в день ее кончины и пил беспробудно три дня, втянув в тризну жену, тещу и всех посетителей дома. Анну Михайловну никто из них не знал и боль потери испытывать не мог. Жена и теща по русской традиции ненавидели ее почти так же пламенно, как Дашу. У меня дома на письменном столе стояла фотография семнадцатилетней Даши, жена уничтожила ее, за что понесла суровое наказание. Оклемавшись, она ликвидировала, непонятно как доискавшись, то произведение, посвященное Даше, которое я читал у Киры. Но, обладая в молодости отличной памятью, я его почти дословно восстановил. В ту пору у меня была не только хорошая память, но и выдающееся красноречие — под высоким градусом, слабые следы которого сохранились по сию пору. Замечательный, хотя и не постоянный ораторский дар слабел во мне по мере снижения того градуса, который я способен выдержать. Тогда я не уступал Демосфену и управлял пьяной оравой, как Цицерон сенатом. Я так распинался об Анне Михайловне, что и жена, и теща, и все собутыльники плакали навзрыд. Я говорил о великих греках, которых она унесла с собой в могилу, и требовательно спрашивал свою цветущую тещу, какую литературу захватит она в последний путь. С заплаканными глазами теща, отнюдь не книголюб, обещала взять с собой томик Марселя Прево и загадочную «Трагедию Сиканэ». Последнее произведение никому не было известно, и я долго и ярко стыдил тещу за некультурность. «Анна Михайловна ушла с Платоном и Аристотелем, — витийствовал я, — а вы намерены оскорбить небо французским пошляком и какой-то чушью собачьей!» Теща, рыдая, отстаивала достоинства Марселя Прево, а «Трагедию Сиканэ» обещала заменить рекомендованной мною литературой. Нашему чудовищному пьянству помогало отсутствие тестя, находившегося в санатории. На третий день пьянства ни водка, ни коньяк, ни вино не лезли в опаленное горло, и мы затеяли варить глинтвейн из красного «Напареули» с сахаром, апельсинами, мандаринами, яблоками, с корицей и гвоздикой. Всю ночь мы поминали Анну Михайловну горячим пряным напитком, а утром блевали над унитазами, умывальниками, раковинами двух квартир. Я не мог подняться, и жена, шатаясь и падая, принесла большой таз к постели. С темно-красной жидкостью выходили целые дольки мандаринов, апельсинов и куски яблок. Осмрадненный дух корицы и гвоздики пропитал воздух. Надышавшись сладко-пряной вони, начала блевать моя маленькая падчерица — вот уж воистину в чужом пиру похмелье.
Конечно, ни на какие похороны я не пошел. Я и на ноги подняться не мог. Нашу семью на Новодевичьем кладбище представлял отчим. Он принес цветы и якобы отпечатанную мной записку с соболезнованиями и объяснением причины отсутствия, конечно, по болезни. Даша все поняла и впервые по-настоящему обиделась. Я и сам не находил себе извинений. Через несколько дней, восстановившись, я позвонил Даше и, услышав ледяной голос, понял: говорить не о чем.
Смерть Анны Михайловны завершила очередной этап наших с Дашей отношений. Она выпала из моей жизни. Почему-то я был уверен, что вернется «дорогая пропажа» — Резунов, и не ошибся, хотя возвращение изгнанника произошло далеко не сразу.
Гербет неожиданно, хотя и ненадолго, оказался на высоте. Он хотел выкупить свое освобождение от прошлого. Прежде всего он поставил превосходный памятник Анне Михайловне работы Гинзбурга — единственное высокохудожественное творение на престижном и безвкусном кладбище, затем взял Дашу с собой в Коктебель. А по возвращении с той же энергией, но теперь уже не своей, а заимствованной, разменял квартиру, оставив Даше одну комнату, где умерла Анна Михайловна, и сразу съехал, забрав трубу и благородно поделив мебель, постельное белье и кухонную утварь. После чего полностью исключил Дашу из своего обихода, не предложив ей хоть малой материальной поддержки. Тут уже им управляла чужая воля, которой он беспрекословно подчинился. Вскоре молодая жена подарила ему дочь-урода: правая сторона у нее была больше левой, как у жены Гуго Карловича Пекторалиса, обладателя железной воли. И вот тут произошло возвращение Резунова.