из кабины. Встала, глянула на Гату, вымазанного в грязи по самую макушку, даже краб заляпан ошметком глины, и расхохоталась.
Ей — смех, Гате — слезы. Синий бархатный пиджак был синим бархатным, теперь ни цвета, ни материала различить нельзя. На хромовые сапоги столько налипло грязи — и ноги не поднять. Даже капитанская фуражка сплющилась и обвисла, как неудавшийся блин. Сначала Гата ошеломленно посмотрел на себя, потом на Танхылыу, которая, закатываясь от смеха, вытирала слезы, махнул рукой и начал чиститься. От чрезмерной натуги, с которой он толкал машину, закололо в груди.
Поняла Танхылыу его состояние или нет — но унять хохота не могла. Только когда машина тронулась, она, стыдясь своего неуместного веселья, сказала примирительно:
— Не думала, что ты такой решительный. Упрямей даже, чем я.
— Ых-хым, — сказал Гата, еле удерживаясь, чтобы не застонать от боли в груди.
— Говорили: «С Гатой не шути, он шуток не понимает». Значит, правда.
— Шутила или нет — воля твоя исполнена, — вяло усмехнулся Гата. И вдруг, то ли на нее разозлившись, то ли на себя, а может, и на кого-то третьего, сказал: — Эх, абитуриент!
— Ладно уж, не обижайся, — сжала его за локоть Танхылыу.
Машина валилась с боку на бок, тащилась понемногу. Танхылыу то придвигалась к Гате, то отодвигалась. Парень молчал. Увидев выходящий из Куштиряка трактор, спохватился и решил продолжить прерванный разговор:
— Говорят, уезжаешь из аула. Зачем же дом тогда строишь?
Танхылыу ничего не сказала, лишь сморщилась, свела брови. То ли не ожидала от Гаты такого вопроса, то ли какая-то досада царапнулась в ней.
— Эх, Гата, Гата, — вздохнула она и покачала головой.
Но Гата уже закусил удила. Вспомнил наставления своего учителя.
— А что Алтынгужин говорит? — срезал угол.
— Он здесь при чем?
— Так ведь… он за тобой ухаживает.
Танхылыу фыркнула от смеха. Опять, видно, между ними Зульпикей затесался.
— Вот не знала… А куда же тебя денем? — И взяла его под руку. Мало того, звонко поцеловала в щеку. — Заворачивай к правлению! Пусть увидят нас вместе, пусть кое-кого сердечная изжога помучает!
Уазик повалился было на бок, но выпрямился и, расплескивая грязь до самых заборов, помчался к правлению. Прохожие, сообразно полу, одни — с проклятиями на бестолковую голову шофера, другие — злобно матерясь, отскакивали в сторону. Гате и горя мало. То ли по земле ехал, то ли по небу летел. Машина еще и остановиться не успела, как Танхылыу выпрыгнула из нее и весело поприветствовала стоявших возле правления женщин. Те сделали вид, что не слышали, отвернулись и, перейдя на бурный шепот, заговорили о чем-то. Но Танхылыу на это ровным счетом наплевать. И поздоровалась-то — будто в гусиный выводок камнем запустила.
Уже ступив на крыльцо, она повернула обратно.
— Ладно, попозже зайду. Поедем, Гата, работа не убежит, а у отца, наверное, чай уже на столе! — И так, чтобы хорошо было видно женщинам, у которых и без того уже по четыре глаза, прильнула к парню.
У того макушка неба коснулась, даже рука дернулась, чтобы фуражку придержать. На крыльцо вышел Кутлыбаев, крикнул что-то, Гата даже слушать не стал, погнал машину к воротам Фаткуллы Кудрявого. Понимает ли, что Танхылыу только забавляется, нет ли — ему все равно хорошо. Все равно в закуточке души сидит надежда, слабенькая надежда, с воробьишку, прежде она у себя в гнездышке неоперившаяся томилась, а теперь крыльями забила, из груди на волю вырваться хочет. Эх, жизнь! Эх, любовь! Недавний стыд, унижение, даже боль в груди и колотье в боку — все забылось. На всей земле их только двое — он да Танхылыу. А землю на своей осп вертит любовь. И колеса уазика, послушные ее же законам, рассекают грязь.
— Эх, Танхылыу! — сказал Гата охрипшим от волнения голосом. — Я еще так тебя помчу — как птицу по небу!
— Ба! Конечно, помчишь. Должность твоя такая. Ты ведь эту машину оставить не думаешь?..
На обычную лукавую ее улыбку Гата не обратил внимания, а если бы и обратил — ничего не понял. Любовь слепа. Несмотря на раскисшую дорогу, он лихо развернул уазик и чуть ли не впритык поставил к зеленым воротам Фаткуллы Кудрявого.
Если вы решите, что все эти события не зацепились за острые, как сучки, глаза куштирякских кумушек, то крепко ошибетесь. Только ли зацепились! Пошли по аулу разные догадки, подозрения, дескать и якобы. Одна шустрая клялась даже: «Чтоб меня земля живьем сглотнула — сама своими глазами видела: уже на ночь глядя, посадил ее Гата Матрос в машину и повез куда-то!» Другая, оказывается, их уже на рассвете возле правления видела, третья — в соседнем ауле. «Привалило Зарифу Проворному — прямо в готовый дом отделит сына!» — подхватил и кое-кто из мужиков, не из самых обстоятельных, слетевшую с женского языка новость.
Слухи эти разносили те, у кого не было здесь личного интереса, и сторонники Гаты. У первых нет сына, чтоб женить, а если есть — давно женат, уже малыша на колене качает. Эти без опаски и без корысти в свое удовольствие языки чешут. Вторые же надеются первую куштирякскую красавицу к себе перетянуть, в свой лагерь взять снохой, и эти слухи — вода на их мельницу.
Но есть у Гаты и противники. Юламан и Бибисара, родители Самата, а за ними и все Сыртлановы, подпоясавшись, засучив рукава, разом, дружно поднялись в бой за девушку.
Сам Юламан и есть главный из Сыртлановых. Издав клич «Наша давит!», навалился он на свой конец безмена. А лагерь Гаты — Урманбаевы. И вот эти две фамилии, два лагеря сошлись лицом к лицу из-за Танхылыу.
Автор считает необходимым пояснить, что он имеет в виду, говоря «два лагеря», дабы читатель не усмотрел в этом какого-нибудь намека на что-то.
Начнем с того, что в Куштиряке около двухсот хозяйств, из них тридцать — Сыртлановы, тридцать — Урманбаевы (остальные фамилии мелкие — по три-четыре хозяйства). Так что каждой из этих фамилий по силам выступить на историческую арену и занять видное место в жизни аула. Но, как учили древние, в один казан две бараньи головы не лезут. (Хотя уже из наставления видно, что сами древние меры не знали: была, значит, такая манера — сразу две головы в казан втискивать. Теперь такого нет. Кто же баранов в казан по два закладывает? Впрочем, вопрос этот… м-м, такой… углубляться не будем. И друг-критик уже хмурит брови: «Нашел о чем, тоже невидаль — баран. Зато древние таких мудреных вещей,