честное отношение к делу будут играть первую роль. Они слушали его с удивлением, и мужество его было так велико, что никто не решался поднять на него руки. Он знал хорошо, что одно неверное слово, один неудачный шаг, и минуты его сочтены. Но Гастон, несмотря на некоторые недостатки и довольно нерешительный характер, обладал львиным мужеством. Он обращался теперь с толпой, как будто был в одно и то же время ее судьей и другом. Народу понравилось подобное отношение, и все слушали его со вниманием. Он вспоминал потом до самой своей смерти этот день, когда он говорил перед лицом пяти тысяч граждан Вероны и видел десять тысяч глаз, устремленных на него; все эти люди щадили его жизнь только потому, что он возбудил их любопытство.
Стройная тонкая фигура на прекрасной черной лошади, кругом и позади вооруженные гусары, оживленный и возбужденный город, огромная толпа, ловящая каждое слово, — вот какою представлялась потом та картина в воспоминаниях Гастона. Каждый человек из этой толпы мог спокойно застрелить его без всякого риска для себя, и все же ни один курок не был спущен. Но если он вообразил бы себе, что стоящие перед ним люди напуганы его появлением, то, что случилось вслед за тем, сейчас же разубедило бы его в этом. Впереди этой толпы стоял человек среднего роста и светловолосый, он, казалось, взвешивал каждое слово, вылетавшее из уст Гастона, и одобрял все, что он говорил о правосудии и перемирии, наконец он вдруг возвысил голос и крикнул:
— Да здравствует Франция!
Спохватившись сейчас же, что он сделал большую бестактность, могущую стоить ему жизни, он пробовал скрыться в толпе, но было уже слишком поздно, не успел он крикнуть, не успел взмолиться о пощаде, как уже упал, сраженный чьим-то кинжалом.
Поступок этот вызвал глубокое, мертвое молчание, всегда следующее за подобной трагедией. Глаза всех были устремлены на Гастона, все старались услышать, что он скажет. Не постигнет ли и его та же участь? Не выразит ли он гнева и презрения при виде этой напрасно пролитой крови? Все ждали с затаенным дыханием, что-то он скажет. Но холодное, бесстрастное лицо молодого человека сбивало их с толку. У этого человека каменное сердце, — думали они. Слова его продолжали литься без всякого перерыва, он снова заговорил о надеждах, которые Франция питает по отношению ко всем итальянцам. Он говорил о том, что французы и итальянцы вместе должны спасти Верону. И они могли ответить на это только словом «да», так как в них проснулась любовь к родине, к свободе и надежда на правосудие. Они стали бросать свои шапки в воздух с криками: «Верона, Верона!»; они забыли о том, что в руках у них оружие.
Но последнее слово еще не было сказано. Граф Гастон поднял руку, чтобы заставить их снова слушать себя.
— Граждане, — сказал он, — если правосудие награждает, то оно также и карает. Если мы согласны жить друг с другом как братья, мы не должны проливать братскую кровь. Я говорю с вами, как мужчина с мужчинами, и вы должны дать свое согласие, свободно, по доброй воле. Преступление, совершенное сегодня на наших глазах, не может остаться безнаказанным. Те, кто убил совершенно невинного человека, должны ответить перед судьями. Именем Вероны арестую их сейчас же, выдайте мне их, чтобы могло совершиться правосудие.
И, повернув свою лошадь, он указал пальцем на двух негодяев, убивших человека, крикнувшего: «Да здравствует Франция!». Все это произошло так быстро, что никто не успел оглянуться, как уже гусары схватили двух человек из толпы, прежде чем кто-либо успел заступиться за них, и, следуя данному приказу, эскадрон повернул и по четыре человека в ряд направился прочь от площади.
Раздался единодушный крик ярости со стороны пришедшей наконец в себя толпы, все бросились в погоню за гусарами, чтобы отбить пленников. Многие в бешенстве стали стрелять в солдат, шальные пули попали в других бегущих, и множество трупов скоро усеяло весь путь. Гусары тоже потерпели урон, многие из них покачнулись в седле и затем тяжело свалились на землю раньше, чем была достигнута наконец площадь Эрбе. Здесь, около собора, где Гастон собирался было говорить речь, образовалось целое побоище, люди нападали друг на друга, не обращая внимания на то, с кем они имеют дело, раздавались крики и вопли, колокола продолжали тревожно трезвонить, со всех сторон прибывали сражающиеся; все соединились теперь и пытались окружить дерзкого юношу. Гастон согласился теперь с тем, что Валланд был прав, и вряд ли ему удастся опять побывать в замке Св. Феликса.
— Что нам делать, старина? — обратился он к старому сержанту Дженси, скакавшему рядом с ним.
Дженси покачал седой головой и объявил, что ничего поделать нельзя.
— Надо бы сжечь их проклятый город, — сказал он, — в хорошую переделку мы попали, нечего сказать.
— Да, да, но словами делу не поможешь. Отразить ли нам их нападение или ехать дальше? Вы — человек старый и умный, Дженси, говорите, что лучше!
— По-моему, лучше сразиться с ними, — сказал старик, — уж если умереть, так, по крайней мере, недаром: отправим на тот свет нескольких проклятых итальянцев.
Гастон с удовольствием выслушал его. Трубач достал свой рожок и протрубил атаку. Они находились в это время на улице, наполненной типичными старинными балконами, почти совершенно закрывавшими от них голубое небо над головой. Темные глаза смотрели на них из многих окон: наверху было небо, внизу был ад.
Эскадрон при звуке рожка быстро повернул, и все люди сидели на лошадях с оружием в руках, готовые по первому приказанию броситься вперед на густые ряды своих разъяренных врагов. Раздался еще раз звук рожка, потом послышался шум, заглушивший все крики на улице, женщины попадали в обморок у окон, дети решили, что настал последний судный день, все смешалось и слилось в один дикий, невообразимый шум. Толпа дралась, как опьяненная, бросаясь прямо на штыки солдат; грязные лужи на улицах обратились скоро в потоки крови; голубые мундиры гусар были разорваны в клочья, смельчаки бросались прямо на лошадей и стаскивали гусар вниз на целое море стилетов. Кругом раздавались стоны, проклятия, и