Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько раз ему удавалось перехватить веревку, она отвисала между руками и ногой. Но как только он освобождал правую руку, чтобы ослабить петлю, в другой руке не хватало силы, туго вибрирующая веревка вырывалась, и он судорожно хватал ее снова обеими руками. Иначе его опрокинуло бы на спину.
И еще он сознавал ясно и отчетливо: если бы ему пришли на помощь, хотя бы на мгновение остановили жеребца, он бы освободился сразу.
Жеребчик перемахнул через двор, выскочил на дорогу, и Алеша тотчас увидел возле заснеженного стожка их соседа дядька Ивана с вилами и его пятнадцатилетнего сына Степана — он подгребал сено сбоку.
— По-мо-ги-те! — во всю мочь призывал Алеша. — По-мо-ги-те!
Дядько Иван приподнял голову и не двинулся с места. Он даже не шелохнулся. Будто ничего не слышал. Будто глухой. Оперся на держак вил и смотрел, как мотало Алешу по разбитой дорожной колее. Его сын Степан рванулся было на голос, но дядько что-то сказал ему, и, помедлив, тот вновь взялся за грабли.
А дядько Иван, все так же опираясь на вилы, с будылками сена в кудлатой бороденке, на поднятых вразлет ушах шапки, не без любопытства смотрел, как, напрягая маленькое тельце, пытался Алеша высвободить ногу, как всхрапнувший жеребчик втащил мальчика в неглубокий придорожный ров.
В конце рва был заборчик с крепкими низкими столбами. Алеша понимал: во что бы то ни стало он должен освободиться до этого заборчика, иначе на повороте его занесет и трахнет о столбы. Хлопчик заскользил по льду — с осени в ровике копилась вода, пошел тише. Алеша вновь начал подтягивать веревку, ослаблять петлю…
И тут откуда-то сбоку выскочила Паша, прыгнула, упала на веревку. Хлопчик дернулся, поехал по льду, остановился, Алеша мгновенно высвободил ногу и тут же вскочил.
Паша бросилась к Алеше, он оттолкнул ее, крикнул:
— Хлопчика держи!
Хлопчик, хвост трубой, вылетел изо рва, понесся в чужой двор.
Низкое сумеречное декабрьское небо нависало над землей. Дрожали и подгибались ноги. Алеша медленно шел к дому. Навстречу, почему-то очень медленно, неуверенно, зигзагами, шла в одном платье простоволосая мама. Он увидел ее лицо, ее выросшие остановившиеся глаза и вдруг понял, что сейчас он должен был ее защитить. Он вдруг почувствовал, что в эту минуту чем-то сильнее ее. Она была беззащитной перед несчастьем, которое могло случиться. Он понял это.
И впервые, в мгновенной вспышке радости, ощутил ту скрытую тайную силу мужества, которое, родившись в такие мгновения, остается с нами на всю жизнь.
— Да что ты, — говорил он своей матери, которая припала к нему — на большее не было сил, била ее крупная неостановимая дрожь, она даже заплакать не могла, смотрела только ему в лицо и только качала головой из стороны в сторону. А он, семилетний мужчина, уговаривал ее: — Не волнуйся, мамочка, у меня все целое. Смотри, и шапка цела, и пальто не порвал…
И лишь потом, волнуясь и захлебываясь, рассказал, как все случилось.
И о дядьке Иване все рассказал. И не только ей. Когда через несколько дней повстречался он им, Алеша, маленький Алеша, снизу вверх по-недоброму глядя на соседа, дерзко, с вызовом сказал:
— Что же вы не помогли?.. Вон какой вы здоровый! Я кричал вам, кричал…
Дядько Иван по-голубиному взглянул на него, сожалеюще сказал:
— А мы й не чулы ничого…
Сказал так уверенно, что Алеша почти поверил ему. Хотя тот взгляд от стожка, любопытно-выжидающий, врезался в память. Жег его этот взгляд. На всю жизнь оставил след. Не забылся.
С тех детских переживаний осталось у него знобкое тревожное ощущение зла, которое, может быть, ходит, разговаривает, смеется рядом с тобой, и лишь в особые минуты вдруг увидишь его безжалостный оскал.
Не довелось Алешке выйти в хозяева. Только начали приучать Хлопчика к упряжке, забрали у них старую кобылу и вместе с другими лошадьми расстреляли, сбросили в старое глинище, зарыли как падаль. Говорили, будто сап. Эпидемия. Многие хозяева лишились в тот год рабочих лошадей. Забивали десятками, сотнями.
Раза два всего и проехался Алеша на своем Хлопчике. Сбрую заказали новую, удила двойные, на уздечке шоры, чтобы не пугался, дурачок. Одноконную бричку вынес со двора с шальной силой, мама охнула, прижала Алешу, боялась, влетят в ров. Было и такое. Но ничего, выровнялся, пошел по дороге. На туго натянутых вожжах не шел, летел, могуче выбрасывая свои сильные ноги. Дуги только не хватало над оглоблями. Вот когда Алеша понял, что такое рысак. Идет, будто стелется, ветер в ушах, колеса постукивают. Не успели оглянуться, уже базар…
И вот теперь получалось так, что лишались они Хлопчика. Надо было отводить его на колхозный двор. Татусь сказал, все будут обобществлять.
В те дни впервые узнавал Алеша, каким может быть горе.
Влетел в кухню — играл с ребятами на улице в снежки — и сразу остановился. Отец в углу на лавке за столом, голову уронил на руки. Бабушка на печи уже не плачет, а скулит безнадежно, с надрывом, который, казалось, вот-вот перейдет в знакомое, похоронное: «И на кого-то же ты нас, родне-е-нь-кий…»
Будто покойник в доме. Алеша замер у порога.
— О-ой, моя дыты-ы-на, нема-а нашего коника… — потянула бабушка, как по умершему.
Татусь не шелохнулся. Будто навеки застыл. Бабушка тут же умолкла. Высунулась из-за печи, седые волосы разлохмачены, с явным страхом смотрела на татуся.
И только теперь понял Алеша: татусь отвел Хлопчика на колхозную конюшню.
В другое время показал бы Алеша отцу, на что способен. Хлопчик, по уговору, был его, Алешин, но этот безмолвный, застывший за столом отец был страшен.
Только и решился Алеша напасть на бабушку.
— Что же ты… А еще обещала… — выкрикнул он. Они договаривались: следить по очереди, не дать увести Хлопчика. Лечь под копыта, а не дать.
И бабушка неожиданно, сквозь всхлипы, стоны, — с новой мукой:
— Ты батька пожалей, приголубь его, дытыно…
Сама, видно, боится с печи слезть, а Алешке чего, он пострадавший, у него отняли. Алеша пошел к столу и сел с другой стороны. И тоже голову опустил на руки. Загоревал. Горевать-то он горевал и в то же время прикидывал, как бы лучше подобраться к колхозной конюшне, обойти конюхов, вызволить Хлопчика — и домой. Пусть попробует в другой раз отвести…
Сухо потрескивал фитиль в лампаде, лампа не горела, керосин берегли. Тускло отсвечивали лики святых на иконах.
Вошла мама, потопталась у порога, зябко поеживаясь. Посмотрела на всех: на бабушку, которая все еще всхлипывала и сморкалась на печи, на Алешку, который одним глазом из-под локтя наблюдал за ней, на татуся. Решительно подошла к столу, обняла татуся, сказала так, будто колокольчик прозвенел, даже Алеша не знал у нее такого голоса:
— Пойдем, родной…
Татусь приподнялся, шатнулся, послушно пошел за мамой.
И только когда Алеша увидел лицо отца, полуопущенные безвольно зрачки его, он испугался по-настоящему. Повинуясь первому безотчетному чувству, он шагнул за отцом, остановился.
Трудно сказать как, но он сообразил, сумел догадаться, что он не сможет сейчас помочь, облегчить. Он угадал, что мама в эти минуты — то единственное, что было сильнее, добрее всего, что могло помочь отцу. И он вдруг как бы со стороны увидел и ее. Она почему-то взяла отца под руку, словно он был болен и слаб и не мог идти сам, и он подчинился ей и шел рядом, очевидно сознавая себя больным и слабым. Именно в эти мгновения с пронзительной нежностью догадался Алеша о том, что такое мама…
ПЕРЕМЕНЫ
Раскулачили Андрея Никитовича Голуба, отца Нюры.
Дом у Голуба был видный, каменный, с застекленной террасой, над крыльцом — навес с витыми карнизами, перила — высокие, гнутые. С горы, когда едешь с поля, дом сразу бросался в глаза: красный кирпич и отсвечивающая под солнцем крыша из оцинкованного железа. А по левадам среди садов — хаты с темными насупленными соломенными крышами.
Алеша завидовал не самому дому, — ему было хорошо и в своей хате: с низким порогом, с темными сенцами, с могучим сволоком, поддерживавшим потолок; на желтоватом светлом дереве был вырезан крест с цифрой 1883 — в этот год дедушка с бабушкой вошли в свою хату, построенную своими руками. В этот год родился и татусь.
Завидовал Алеша крыше. По крыше сразу можно было определить достаток хозяина. «Цинковые», как говорили в селе, крыши были у самых зажиточных, у батюшки тоже дом был «под железом», у «лавочника» — так называли по старой памяти Петра Гаманюка — торговал он в «монопольке» водкой, у Танцюры — держали они маслобойню… На все большое село с сельсоветом, больницей, паровой мельницей, тремя школами и клубом — десятка два домов, не больше, были крыты железом. Этим домам уступали, но тоже выделялись хаты «под черепицей». Обычно под черепицей и хаты были виднее, повыше, и окна с веселыми наличниками уверенно глядели на дорогу. Под черепицей была хата у соседа Яловых — дядька Ивана, у деда Тымиша и еще у трех — пяти «справных» хозяев. Это «на байраке», так называли их часть села — лет пятьдесят назад тут на самом деле был байрак, — все позарастало диким терном, шиповником, тополями, осокорями, бузиной, — помещик Кайдалов распродал эту землю под застройку. Но название осталось: Байрак, байрачане.
- Песня о теплом ветре - Борис Егоров - О войне
- «Максим» не выходит на связь - Овидий Горчаков - О войне
- Угловая палата - Анатолий Трофимов - О войне