Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она тянется, маленькая слепая рука обмахивает тикающие часы, вытертоплюшевый живот панды Майкла, пустую молочную бутылку, в которой стоят алые цветы молочая из сада, что в миле дальше по дороге, — тянется туда, где должны быть сигареты, но их нет. Полувыбравшись теперь из-под одеяла, Джессика зависает меж двух миров — белым атлетическим натяжением в этой холодной комнате. Ох, ну что ж… оставляет Роджера в их теплой норе, движется, вздрагивая вухвухвух, в зернистой тьме по зимне тугим половицам, скользким как лед под босыми ступнями.
Сигареты — на полу гостиной, остались меж подушек перед камином. Везде разбросана одежда Роджера. Раскуривая, щурясь против дыма одним глазом, Джессика прибирается, складывает его брюки, вешает рубашку. Затем подбредает к окну, приподнимает штору светомаскировки, пытается разглядеть, что снаружи, сквозь собравшуюся на стеклах изморозь — что на снегу, испещренном следами лис, кроликов, давно потерянных собак и зимних птиц, но никаких людей. Пустые каналы снега увиливают в рощицу и городок, чьего названия они до сих пор не знают. Джессика прикрывает сигарету чашечкой ладони, осмотрительно стараясь не светить огоньком, хотя затемнение отменили уже много недель назад и оно осталось в другом времени и мире. В ночи на север и юг проносятся поздние грузовики, аэропланы заливают небо, после чего стекают на восток в некую тишь.
А нельзя было довольствоваться гостиницами, бланками ЭВН[13], шмонами на предмет фотокамер и биноклей? Этот дом, городок, пересекшиеся дуги Роджера и Джессики так уязвимы — пред немецким оружием, пред британскими распоряжениями… здесь совершенно не чувствуется опасности, но Джессике взаправду хочется, чтобы рядом оказались и другие, чтобы тут в самом деле была деревенька — ее деревенька. Прожекторы могут остаться — освещать ночь, — и аэростаты заграждения — населять, жирные и дружелюбные, рассвет; всё, даже далекие взрывы, может остаться, если только низачем… если только никому не придется умирать… разве нельзя, чтоб так было? лишь возбуждение, звук и свет, летом близится гроза (жить в мире, где за весь день возбуждает только это…), лишь добрый гром?
Джессика выплыла из себя, вверх, посмотреть на себя, что смотрит в ночь, пореять в широконогой белизне с подложенными плечиками, атласно-изысканной там, где она обращена к ночи. Пока что-то в этой ночи не упадет так близко, что не все равно, им вполне безопасно — их чащи серебристо-голубых стеблей после темна тянутся аж до облаков, касаясь их или обмахивая, буро-зеленые массы в мундирах, под вечер, каменные, глаза устремлены вдаль, конвои направлением на фронты, к высокой судьбе, которая, как ни странно, имеет мало общего с ними двумя вот здесь… ты разве не знаешь, что война идет, идиот? да, но — вот Джессика в ношеной сестриной пижаме, и Роджер спит вообще без всего, а война-то где?
Пока она их не коснется. Пока что-нибудь не упадет. «Жужелица» даст время добежать до укрытия, ракета вдарит до того, как они ее услышат. Может, библейская, да, жуткая, как старая северная сказка, но — не Война, не великая битва добра и зла, о которой каждый день сообщает радио. И никакой причины просто не, ну в общем, не продолжать…
Роджер пытался объяснить ей статистику V-бомб: разницу между распределением — с высоты ангельского полета — по карте Англии и собственными их шансами, как они видятся отсюда, снизу. Джессика почти поняла: до нее почти дошло его уравнение Пуассона, однако связать их она не может — сопоставить свою натужную спокойную повседневность с чистыми цифрами и ни то ни другое не терять из виду. Кусочки постоянно вскальзывают и выскальзывают.
— Почему твое уравнение только для ангелов, Роджер? Почему мы тут, внизу, ничего не можем? Разве не бывает уравнения и для нас, чтобы мы нашли место понадежнее?
— Почему меня окружают, — сегодня говорит его обычное всепонимающее «я», — статистические неучи? Нет никакого способа, милая, — во всяком случае, пока средняя плотность ударов постоянна. Стрелман этого даже не понимает.
Ракеты и впрямь распределяются по Лондону так, как предсказывает уравнение Пуассона. По мере того как поступают данные, Роджер все больше смахивает на пророка. Публика из Отдела Пси смотрит ему вслед в коридорах. Это не предвидение, хочется ему объявить в кафетерии или еще где… разве когда-нибудь притворялся я тем, кем не был? я всего-навсего сую цифры в хорошо известное уравнение, можете глянуть в учебнике и сами сделать…
Его маленьким бюро теперь правит мерцающая карта, окно в пейзаж иной, нежели зимний Сассекс, надписанные имена и паучьи улицы, чернильный призрак Лондона, разграфленный на 576 квадратов, каждый — четверть квадратного километра. Ракетные удары обозначены красными кругами. Уравнение Пуассона скажет — для произвольно выбранного общего количества попаданий, — сколько квадратов не получат ни одного, сколько — по одному, два, три и так далее.
На конфорке булькает колба Эрленмейера. Дребезжит голубой свет, перезавязывается узлами в семятоке за стеклом. На столе и по полу разбросаны древние замусоленные учебники и математические статьи. Где-то из-под Роджерова старого «Уиттакера и Уотсона» выглядывает снимок Джессики. У раскрытой двери сбавляет ход седеющий павловец — своей тугой походкой, тонкий, как игла, он движется по утрам к себе в лабораторию, где ждут его собаки со вскрытыми щеками, и зимне-серебряные капли, взбухающие в аккуратных обнаженных фистулах, наполняют вощеные стаканчики или градуированные пробирки. Воздух дальше синь от сигарет, выкуренных и забычкованных, а позже, на морозных черных утренних сменах перевыкуренных, — стоялая тошнотворная атмосфера. Но он должен войти, должен испить привычную утреннюю чашу.
Оба знают, сколь странной выглядит, очевидно, их связь. Если когда-либо и существовал Антистрелман, он — Роджер Мехико. Не в смысле, признает доктор, психических исследований. Молодой статистик предан цифрам и методу, а не столоверчению или бодрому самообману. Но в царстве от нуля до единицы, от не-чего-то до чего-то Стрелман способен владеть лишь нулем и единицей. Он не может, в отличие от Мехико, выжить между. Как прежде его учитель И. П. Павлов, Стрелман воображает корковую массу больших полушарий мозаикой пунктов вкл./выкл. Одни постоянно в оживленном возбуждении, другие мрачно подавлены. Контуры, яркие и темные, постоянно меняются. Но каждому пункту дозволено лишь два состояния: бодрствование или сон. Единица или нуль. «Суммация», «переход», «иррадиирование», «концентрация», «взаимная индукция» — вся павловская механика мозга — допускает присутствие этих бистабильных пунктов. А Роджеру принадлежит царство между нулем и единицей, та середина, которую Стрелман исключил из своих убеждений, — вероятности. Шанс в 0,37, что к тому времени, как он закончит подсчет, данный квадрат карты пострадает лишь от одного удара, 0,17 — что от двух…
— Неужели нельзя… сказать, — Стрелман предлагает Мехико свои «Кипринос Ориент», которые бережет в тайном кармашке для курева, вшитом в изнанку всех его лабораторных халатов, — по этой вашей карте, в какие места безопаснее всего ехать, где безопаснее от налетов?
— Нет.
— Но ведь…
— В каждый квадрат может попасть с равной вероятностью. Попадания не группируются. Средняя плотность — константа.
На карте ничто не противоречит. Лишь классическое Пуассоново распределение, тихо и аккуратно просеивает все квадраты в точности, как и должно… обретает предсказанную форму…
— Но квадраты, уже получившие по нескольку попаданий, то есть…
— Извините. Это Ложный Вывод Монте-Карло. Сколько бы ни нападало в конкретный квадрат, шанс остается тем же, что и всегда. Каждое попадание независимо от остальных. Бомбы — не собаки. Никакой связи. Никакой памяти. Никаких условных рефлексов.
Мило излагать такое павловцу. Это у Мехико всегдашняя педантичная бесчувственность или он знает, что говорит? Если в самом деле ничто не связывает ракетные удары — никакая рефлекторная дуга, никакой Закон Отрицательной Индукции… значит… Каждое утро доктор входит к Мехико, будто ложится на болезненную операцию. Все больше и больше Стрелмана нервирует эта внешность хориста, студенческие любезности. Но он должен наносить этот визит. Как может Мехико играть — так привольно — с этими символами произвольности и страха? Невинный как дитя, вероятно, и не осознает — вероя тно, — что в игре своей рушит изысканные чертоги истории, угрожает самой идее причины и следствия. А что, если все поколение Мехико выросло таким? Неужели Послевоенье станет всего лишь «событиями», заново создаваемыми из мига в миг? Без звеньев? Это что — конец истории?
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Внутренний порок - Томас Пинчон - Современная проза
- Межсезонье - Дарья Вернер - Современная проза
- Время дня: ночь - Александр Беатов - Современная проза
- Нигде в Африке - Стефани Цвейг - Современная проза