как «счастье». И оно, по большому счету, остается в этой повестке очень надолго, до своей полной исчерпанности. После Карамзина о «счастье», причем индивидуальном, говорит Чаадаев, о нем же – Достоевский и Толстой, сколь бы несчастливыми ни казались писания первого и сколь бы жестокими, нигилистичными – взгляды второго. Почти через двести лет после «Писем русского путешественника» представление о счастье как о необходимой, важнейшей составляющей устройства человеческого общества воплотилось, уже анекдотически, в позднесоветской агитпоп-музыке:
Будет людям счастье,
Счастье на века;
У советской власти
Сила велика!
Впрочем, до этого еще очень далеко – как и до более раннего мощного утопического культа всеобщего счастья времен Революции, Гражданской войны и 1920-х, до Хлебникова и платоновской «Счастливой Москвы». Собственно, и сам подход иной: Карамзин видит возможность общественного благоденствия, предполагающего наличие счастья, здесь и сейчас[13] – вот оно, достаточно пересечь границу Российской империи в районе Курляндии, потом доехать до Кенигсберга, потом до Берлина, оттуда – до Дрездена и, наконец, в Лейпциг. Все на месте, все можно пощупать руками, попробовать на вкус. Проблема заключается в том, что это «там», в Германии, а не «тут», в России. Оттого, несмотря на блаженство лейпцигской жизни, РП в какой-то момент становится довольно тоскливо: «Милые друзья мои! Я вижу людей, достойных моего почтения, умных, знающих, ученых, славных – но все они далеки от моего сердца. Кто из них имеет во мне хотя малейшую нужду? Всякий занят своим делом, и никто не заботится о бедном страннике». Дело здесь не только в обычных для сентименталистской литературы вздохах по поводу скоротечности жизни и холоде существования вдалеке от тепла дружеских чувств. РП тоскует, так как столь приятный глазу, сердцу и голове мир, в котором он оказался на несколько дней, почти не имеет отношения к родине и друзья его не могут разделить – хотя бы на неделю – наслаждение соучастия в здешней счастливой жизни. Друзья – «там», он – «здесь». Несмотря на то что в Лейпциге тогда бывало немало соотечественников – и РП пишет об этом, поминая с лейпцигским профессором Платнером «К*, Р* и других русских, которые здесь учились», – и даже что актер Иван Дмитриевский, оказавшись в этом городе, сочинил якобы историю русского театра, переведенную неизвестным русским студентом на немецкий (и рукопись подарена здешнему литератору Христиану Феликсу Вейсе) – несмотря на это, всех друзей и единомышленников, всех философов и добродетельных людей России не привезешь в Саксонию, да и незачем. Лейпциг, Германию – я имею в виду символический «Лейпциг» и символическую «Германию» – нужно обустраивать там, на восток от Курляндии.
Но продолжим же изучать устройство идеальной европейской жизни по Карамзину. Помимо общей недороговизны, хорошей еды и приятного просвещенного общества – нет, не «помимо», а «прежде всего» – для РП важны книги. Их написание, издание, продажа. Идеальная Европа Карамзина – Европа книжная, причем книги не должны быть усладой исключительно книжников или высших слоев общества. Книжная культура – культура народная; просвещение, добрые нравы, исследование Натуры и природы вещей – все это возможность (если не обязанность) любого благонамеренного грамотного человека. Не буду утверждать наверняка, но не исключаю, что Карамзин был первым в России, кто публично объявил широкое распространение книжной культуры важнейшим условием существования счастливого общества. Кажется, самая безмятежная картина европейской жизни – не считая условных картин немудреных сельских любовных радостей – в «Письмах» нарисована так: «Нынешний вечер провел я очень приятно. В шесть часов пошли мы с г. Мелли в загородный сад. Там было множество людей: и студентов и филистров (так студенты называют граждан, и господину Аделунгу угодно почитать это слово за испорченное, вышедшее из латинского слова Balistarii. Сим именем назывались городские солдаты и простые граждане). Одни, сидя под тенью дерев, читали или держали перед собою книги, не удостоивая проходящих взора своего; другие, сидя в кругу, курили трубки и защищались от солнечных лучей густыми табачными облаками, которые извивались и клубились над их головами; иные в темных аллеях гуляли с дамами, и проч. Музыка гремела, и человек, ходя с тарелкою, собирал деньги для музыкантов; всякий давал что хотел». Ничего особенного: одни читают, другие беседуют, пуская дым, третьи прогуливаются с дамами. Но именно так и должно быть устроено общество – книги, разговоры, приличествующая образованному обществу сексуальная жизнь, иными словами – разумно сотканная социальная ткань, то, что позволяет человеку, находясь в душевном и материальном комфорте, стремиться к усовершенствованию.
В лейпцигском саду книги читают вне зависимости от социального статуса – «филистры» и студенты. В Лейпциге городское хозяйство во многом стоит на книгах – как и во всей Германии: «Германия, где книжная торговля есть едва ли не самая важнейшая…» Это настоящая экономика: с проблемами ценообразования, конкуренции (в том числе и недобросовестной) и т. д. Особенность идеальной Европы в изображении Карамзина в том, что устройство ее хозяйства не является идеальным – перед нами действительно существующая экономика, преимущественно рыночная, но в основном доиндустриального периода. Это в Британии, которую РП посетит в конце своего вояжа, промышленная революция началась; на континенте еще не фабрики и заводы, а мануфактуры, все делается руками и без особого участия машин. Карамзин, конечно же, замечает недостатки европейского хозяйства, но оно все равно для него является единственно возможным и, как это ни странно звучит, единственно справедливым. Причина вовсе не в том, что Карамзин считает, скажем, германскую экономику «эффективной» или приносящей богатство, отнюдь; дело тут в другом – такая экономика кормит людей, они принимают в ней участие по собственной воле, она не противоречит принципам разума и справедливости. Вот, собственно, и все. Эта экономика дает свои социальные, культурные – а значит, и моральные – плоды. Еще одна тема для обсуждения русской публикой – ведь в России хозяйство устроено было совсем по-иному, не говоря уже об удручающей имущественной пропасти между высшим слоем и остальным свободным населением страны. Что же до русских «рабов» – крепостных крестьян, – то здесь уже даже и не до экономики. Впрочем, опасных тем Карамзин не трогает, по крайней мере явно.
Но вернемся в Лейпциг – и к лейпцигским книгам. «Почти на всякой улице найдете вы несколько книжных лавок, и все лейпцигские книгопродавцы богатеют, что для меня удивительно. Правда, что здесь много ученых, имеющих нужду в книгах; но сии люди почти все или авторы, или переводчики, и, собирая библиотеки, платят они книгопродавцам не деньгами, а сочинениями или переводами. К тому же во всяком немецком городе есть публичные библиотеки, из которых можно брать для чтения всякие книги, платя за то безделку. – Книгопродавцы изо всей Германии съезжаются в Лейпциг на ярманки (которых бывает здесь три в год; одна начинается