народной власти…
Ленька сжал губы, кивнул: ясное дело. В бумаге с адресами, по которым должен пройти Ленька, значился и адрес Красинских. Первое поручение. И труда большого нет: если хозяин дома, то просто передать привет от Цвиллинга и сказать: «утром двадцать седьмого в Караван-Сарае». И все.
— Смотри, Ленька, остерегайся, без толку никуда не лезь, — наставлял Цвиллинг, — в руках у тебя сейчас важное дело. В случае чего уничтожишь бумагу. Понял?
— Что я, маленький, — чуть не обиделся Ленька, — все понятно. Пошел я.
— Сделает он, не волнуйся, — погладил усы Бурчак, — сейчас ребята взрослеют быстро. Вон мои малыши кашку манную едят, а стоит завести о политике разговор, как они ушки навостряют. Вот хлопцы, от скаженные!
— Тебе все шуточки, — откликнулась Наташа, — а в городе аресты. Схватят тебя, а мне что с двоими делать? Что?!
Ленька выскользнул за дверь. Поручение. Первое серьезное задание. Умереть, но сделать. Красинские числились в списке где-то в середине. Но Ленька пошел сначала к ним. Теперь он не просто мальчишка Ленька, теперь он выполняющий поручение самого Цвиллинга!
Звякнула цепочка. Красинская чуть приоткрыла дверь.
— А, это ты? Чего тебе?
Лицо старшей Красинской было желтоватое, бледное. Под глазами морщинки. Глаза большие, строгие.
— Двадцать седьмого утром, в Караван-Сарае… — прошептал Ленька, — Цвиллинг…
Она не дослушала и крикнула в глубину комнаты:
— Ева! Это оказывается к тебе. Какой-то молодой человек…
— Подожди на улице, — Красинская нахмурилась, — иди, пожалуйста, иди.
Дверь захлопнулась. Что это она? Не поняла? Ведь он не к Еве пришел… Ленька потоптался у закрытой двери и вышел на улицу.
За углом гостиницы его догнала Ева.
— Что же не подождал? — укоризненно спросила она.
— У меня дело, надо целых полгорода обегать, — хмуро ответил Ленька. — Важное поручение…
— Ох, важное! Ха! Идем вместе…
— Вместе? — поколебался Ленька. Недоверчиво и пытливо взглянул в лицо Еве. — Опасно… Ты уж не ходи лучше…
— Ну да, — просто сказала Ева, — опасно. Поэтому и пойдем вдвоем. Так будет лучше. Или ты мне не доверяешь?
Она обидчиво прикусила пухлую губку. А глаза смеялись. Ленька пробурчал будто бы недовольно:
— Ладно, пошли уж, коли так…
— Смотри: снежинки падают, — вдруг сказала Ева, — скоро зима, у вас всегда так, а?
— Да, так. Снега навалит, а через день стает весь и опять тепло, — Ленька солидно кашлянул, — у нас всегда в это время то мороз, то ведро. То снег, то дождь.
Помолчали. По мерзлому булыжнику процокали копыта: казачий наряд. Ева взяла Леньку под руку. Он покраснел, отвернулся. Так они пошли дальше. Под горой, на Аренде, отыскали домик с палисадником, крашеным в синий цвет. Ленька остановился.
— Ты подожди. Я сейчас.
Он взбежал на крыльцо. Оглянулся: Ева стояла, зябко кутаясь в клетчатое осеннее пальтишко. Ленька постучал.
— Моисеев здесь живет?
На пороге стоял железнодорожник. Черные глаза его сердито блестели под дугами, кустистых бровей.
— Допустим, а что?
— Мне надо точно знать, — Ленька оглядел железнодорожника. Сердитыми глаза кажутся из-за лохматых бровей. — Привет ему просил передать… Цвиллинг…
Железнодорожник оглядел улицу.
— Эта барышня с тобой?
— Со мной, — смущенно сказал Ленька и небрежно кивнул в сторону Евы, — тут одна знакомая… моих знакомых…
— Ага, — неожиданно разулыбался железнодорожник, — знакомая, значит, знакомых, говоришь? Ну, что еще просили сказать? Я и есть Моисеев. Входите.
— Нет, спасибо, нам еще надо… Просили сказать: «двадцать седьмого в Караван-Сарае… утром…»
Брови сошлись к переносице. Железнодорожник протянул руку.
— Хорошо. Ну, беги дальше. Будь здоров.
Ленька повернулся так, чтобы Еве было видно, как он и пожилой, рослый железнодорожник, как равные, жмут друг другу руки. Медленно сошел с крыльца. Неторопливо вынул папиросы и закурил. Ева ничего не сказала.
— Вот еще достал: трудно с папиросами, а махра надоела, — не удержался и похвастался Ленька, — да и во рту от нее горько.
Евах отвернулась. И он вдруг остро почувствовал, что говорит не то. Ленька выплюнул папиросу и просто сказал:
— Эх, вспомнил я случай один. Умора просто!
— Интересно, расскажи, — тотчас откликнулась Ева.
— Давно, правда, было. Учитель у нас был, «гипотенуза», его звали. Худой и ходил наклонившись вперед.
— А у нас математика звали Пифагором.
— Ох, злой был. Чуть что — двойка. Чуть что — за дверь. Лютовал страшно. А когда царя скинули, мы ему устроили! Была у него привычка — тереть рукой щеки. Ну, я взял и намазал тряпку чернилами. Лежит она у доски, мокрая, не заметно. Стал, он писать. Стирает, пишет. Руки измазал, а увлекся, не заметил сразу. И щеки и нос испачкал. В классе хохот адский. Куда там! Разозлился и в учительскую ходу. А там уж калоши его прибили к полу…
— Это и мы прибивали…
— Ну? Девчата тоже озорничают?
— А то! — Ева весело тряхнула волосами, — думаешь сидеть смирно все уроки вытерпишь?
Они подходили к железнодорожной насыпи. Холодно синели рельсы. Чернели мазутные шпалы. Кое-где пробивалась чахлая трава, прибитая заморозками. И от пустынного пути сразу пахнуло вечерним покоем. Ленька ловко перескочил через кювет.
— А кто мне руку подаст? — услышал он и обернулся. Ева стояла на краю кювета и смущенно улыбалась.
Ленька подал руку. Они перебежали насыпь и вдруг где-то совсем рядом оглушительно хлопнул выстрел. Ленька пригнулся, прижал Еву к земле. Близко были ее испуганные глаза, серые, большие. Чуть дрогнула ямочка на белом подбородке. Леньке вдруг захотелось поцеловать Еву. Но он лишь прошептал:
— А ты молодец, не боишься. Со мной вот пошла. Друг из тебя хороший получится…
— Из тебя тоже, — шепотом ответила Ева и приподняла голову. — Тихо. Пошли?
В начале улицы Ленька остановился. Заглянул Еве в глаза и как-то растерянно сказал:
— Чудно: оказывается у тебя щеки пахнут подсолнушком. Здорово так пахнут. Знаешь, летом, когда подсолнух цветет? Вот так и щеки…
Ева протянула ему руку. Он крепко сжал ее худенькие пальцы. Взявшись за руки, они пошли вдоль серых деревянных домиков.
XV
Снег падал пушистыми хлопьями. Шли друг за другом, след в след. Лимонный рассеянный свет пропитывал снежную сумятицу и от этого вечернего света буран казался теплым и добрым. Пахло дымком, испеченным хлебом и крахмальной свежестью наступающей зимы.
— Люблю идти на ветер, — повернулся Цвиллинг к Бурчак-Абрамовичу, — люблю! Дышится как! Видно, так же вот чувствуют себя птицы в небе и авиаторы…
Бурчак кивнул.
— А он, мятежный, ищет бури! — крикнул сзади Кобозев и, увязая в снегу, с трудом обогнал Бурчака. Тронул Цвиллинга за плечо:
— Твой Лермонтов! Слышишь?
— Слышу, Петр Алексеевич, — Цвиллинг улыбнулся. А ведь верно: любимый. Познакомились, когда Цвиллингу было около шестнадцати лет. Суд. Приговор: