***
Тревожное предчувствие весны
Нагроможденьем образов и планов
Врывается волнами новизны,
Новорождённой зелени обманом,
И всё вокруг доверено ручьям,
И начинает говорить фактура,
И трещины змеятся по камням,
Материи жива архитектура.
И на недолгом зелени веку
Случаются вселенские оттенки...
А чьи-то дни на бешеном скаку
Врезаются портретами в простенки,
И призывают к памяти, как сны,
Но пробуждает от тяжёлой дрёмы
Шальная интонация весны,
Раскатистого искреннего грома
Влетает в мир и рвёт на части суть,
И выбивает из-под ног дорогу,
И ночью очень просто не уснуть,
И звёзд на небе невозможно много...
Олесь Бенюх ДЕЗЕРТИР
Закружило, запело, завьюжило. Вскоре, однако, снег прекратился, ветер стих. И мороз ударил крещенский, всамделишный — градусов двадцать пять будет, никак не мене. Николай пошевелил пальцами обеих ног, ощутил в задубевших кирзовых сапогах влажные портянки. Эх, щас бы развесить их в отцовской избе, да забраться на жарко протопленную печь, да накрыться с головой дедовым кожухом. Сквозь сладкую дрему он скорее угадывает, чем слышит, как мать возится с чугунками и сковородой. Запахи любимых мясных кислых щей и жареной на сале картошки разносятся по всей избе, проникают и под кожух, бередят, растравливают аппетит. Вот-вот придет со своей колхозной конторы отец, скинет мерлушковую ушанку, перешитое из шинели пальто, заплатанные валенки, погреет у печки озябшие руки, достанет из потускневшей от времени горки заветный графин и позовет мать накрывать на стол. Отец выпьет разом стограммовый лафитник, крякнет, понюхает горбушку ржаного и, расправив ладонями седые усы, станет разливать старинным половником щи по тарелкам и мискам всех домашних. И при этом обязательно бросит косточку скромно сидящему у порога Пегому, внимательно осмотрев наличие на ней мяса…
Николай с трудом раскрыл глаза. В сарай мутной, тревожной синью вползал январский рассвет. Где-то простуженно прокричал петух и тотчас от избы до избы по всему селу прокатилась собачья перекличка. Перекличка…
Помкомвзвода старший сержант Авдей Напир обожал перекличку. Бывало даст команду: "Взвод на первый-второй рассчитайсь!" — и тут же кричит: "Отставить!" И так раз пять. Николая прихватил колотун — он вспомнил, что как только он попал в этот взвод, на первой же перекличке он схлопотал от Напира свой первый армейский "подарок": два наряда вне очереди. Ему, деревенскому парню, привычному с измальства к любому труду, отдраить до блеска армейский нужник было делом пустячным, плевым. Обидной до слез была издевка, с которой наказание было прилюдно объявлено. И за что! "Недостатне голосно и яскраво видповидае!"
Конечно, немногие из тех ребят, кто после дембеля возвращался в родное село, всякое рассказывали о казарменном быте и порядках, но то была десятая часть выпавших на долю Николая испытаний. Сидоров, Довбня, Хайрутдинов — перед этой троицей "дедов" тушевался командир взвода лейтенант Пивоваров, им потакали и Напир и другие старослужащие. "Интернациональный триумвират" (как они сами себя называли) отмотал до призыва в общей сложности десять лет в зоне — за грабеж, за воровство, за мошенничество. Ни на строевую, ни на огневую они не ходили.
— Напахали за полтора года за цельный полк! — ухмылялся Сидоров.
— Теперь пусть сопливые фраера покорячатся, — в тон ему замечал Хайрутдинов.
— Мы — армейская элита, войсковые олигархи! — поигрывая могучими бицепсами, гремел артистически поставленным басом Довбня.
От завтрака до обеда и от обеда до ужина валялись они на своих койках у ротной каптёрки, травили анекдоты, смолили сигареты, дулись в очко. Кто-нибудь из новобранцев стоял на шухере, предупреждал о появлении старшего начальства. Тогда триумвират ретировался в каптёрку, разыгрывал пантомиму "Четкая инвентаризация обмундирования — залог солдатского здоровья" иди "Добросовестная чистка оружия — закон для патриота".
Впервые заступив дневальным по роте, Николай был преисполнен гордости. Еще бы — он, вместе с напарником Гачиком Айрапетяном и дежурным сержантом, отвечает за порядок, боеготовность, безопасность целого подразделения, ста с лишним человек. Видел бы его сейчас батя, одноклассники, Зинаида со своими подружками — гимнастерочка клево отглажена, сапоги яловые (подарок отца) ярким блеском слепят, плечи торжественно несут погоны.
— Эй ты, салага-недомерок! А ну-ка, шустро сгоняй за сигаретами.
Поняв, что эти слова Довбня обращает к нему, Николай недоуменно пожал плечами.
— Тебе, тебе говорят, недоумок! — ласково подтвердил Сидоров, ловко забрасывая в рот очередную тыквенную семечку.
— Я на дежурстве, — вспыхнул Николай.
— Твой напарник кавказской национальности пока подежурит, — сплюнув, лениво протянул Хайрутдинов, неспешно поднялся с койки, поднес к горлу Николая лезвие финки. — А ты — марш к военторгу — одна нога здесь, другая там. И еще раз пикнешь наперекор — кишки выпущу. В наказание курево купишь на свои.
Николай вышел из казармы и, понурив голову, поплелся на дальний конец плаца. Украдкой смахнул слезу, выгреб всю последнюю мелочь, оставшуюся от гражданки, и, взяв "Яву", вернулся в расположение роты…
Послышался принесенный ветром издалека перестук колес железнодорожного состава. И тут же почти рядом зафырчал двигатель автомобиля. Николай прильнул к узкой щели в стенке. Силуэт молоковоза исчез за поворотом к ферме. Он с облегчением вздохнул, подтянул к себе автомат. "Наверно уже половина восьмого, — подумал он. — Надо бы линять отсюда в лес. Вдруг кто заявится за сеном или еще за чем". Однако выходить на мороз не хотелось. Хоть и не отапливаемое помещение этот сарай, а все от кусачего ветра охраняет. Николай несколько раз похлопал рука об руку. Нащупал внутри брезентовых рукавиц шерстяные варежки. Подарок Зины. Пожалуй, единственное, что у него осталось из личных вещей, привезенных из дома.
— Сапожки-то у нашего салаги не по чину! — заметил как-то после отбоя Сидоров.
— Давай-ка я их примерю, давно хотел, — Хайрутдинов вытащил яловых красавцев из-под койки еще не заснувшего солдата.
— И носочки, носочки из козьей шерсти тащи сюда. Молодой, небось. Неча нежиться! — вторил друзьям Довбня.
— Вы чего, мужики, оборзели совсем? — вскинулся Николай.
— Лежать, сучонок! — прошипел Сидоров и повалил того на койку.
— Мы этому сраному пастуху честь оказываем, в его обувке пофорсить согласные, а он еще вякает чевой-то, — и Довбня влепил строптивому новобранцу звонкую затрещину.
— Капнешь начальству — замочим в сортире! — пообещал Хайрутдинов и бросил взамен новеньких яловых свои заношенные, замызганные керзачи . На следующий день Николай все же пожаловался старшему сержанту Напиру. Тот хмуро глянул на "обновку" Николая, зло отчеканил:
— Не босяком ведь остался. И приказываю — впредь на сослуживцев фискалить не моги. Два наряда вне очереди!..
Варежки. Зина. Как давно все это было. Как давно… Когда бегали вместе в школу в райцентре, даже еще в восьмом-девятом классе, он смотрел на нее не как на девушку (вечно рыжие волосы перетянуты линялыми лентами в небрежные косички, веснушчатый нос картошкой, уши торчком), а как на рядового дружка-соседа. Тем более что она ни одному из них не давала спуску ни в играх и забавах, ни в состязаниях и даже драках. Как вдруг на новогоднем школьном вечере (шел последний, десятый год учебы) на сцену вышла и стала читать стихи Лермонтова и Есенина не Зинка Вырви Глаз, а Юная Лебедушка: стройная, гибкая, страстная, застенчивая, горящая вдохновением и любовью, плачущая и тоскующая, томно кокетливая и непреклонно преданная, светящаяся доверчивостью и таинственно загадочная бесконечно русская Девица Краса.
— Зинка-то… Зина… Зинаида… — с изумленным восхищением протянул под яростную овацию зрителей Семен Очкарик, выражая внезапное ощущение всех парней обоих десятых классов. Провожала Зину домой после того вечера целая гурьба молодых людей. Долго не расходились, затеяли игру в снежки, потом хохмили, выпендриваясь друг перед дружкой. В конце концов, остались Николай и Зина вдвоем — соседи. Долго стояли молча, сдерживая дыхание, держась за руки. Наконец, Николай как-то странно ойкнул, неуклюже обхватил девушку за шею, рывком притянул к себе и поцеловал. Поцелуй пришелся в переносицу. Зина вырвалась, рассмеялась, толкнула его в сугроб и убежала в избу…