Идея была воплощена точь-в-точь его, Ивана. Только губернатор как бы кричал наверх, сложив ладони возле рта рупором. А над ним светилась прорубь из стекла, прикрепленная к спине тонущего тонкими прозрачными пластинами, как бы тоже льдинками.
От растерянности Иван Григорьевич не знал, как быть: закричать сейчас, рассмеяться. Тем временем его коллега Константин Александрович, улыбаясь и потирая руки, зажав под мышкой букет красных роз в целлофане, шел к нему через толпу:
— Ну как тебе моя работа? — прямо вот так, в лоб, без стыда и совести.
Иван Григорьевич криво улыбнулся и, подняв правое плечо, побрел вон.
"Как же так?!" — горевал он. Кружилась голова. Все же знают, чья была мысль изобразить N подо льдом... вырывающимся из-подо льда... Он же рассказывал... даже в газете писали... Может, в суд подать? Но как можно? Они в одном художественном училище имени Сурикова учились, всегда вместе выставлялись... друзья не друзья, но старые приятели... И так уж вся интеллигенция перессорилась: писатели разделились на демократов и патриотов, музыканты — на "классиков" и "попсу", учителя — на последователей советской школы и на последователей американской школы...
Жена спросила:
— На тебе лица нет. Что-то случилось.
— Нет, ничего. — И Иван Григорьевич, отвернувшись, заплакал.
Он редко плакал, хотя он человек ранимый и нездоровый — перенес в молодости энцефалит, пальцы рук слегка скрючены. Однако Иван Григорьевич всегда посмеивался, глядя на них:
— Зато глину брать хорошо, сами держат.
Иван Григорьевич пошел и лег на диванчик, лицом к стенке, лишь сизые завитушки на затылке вздрагивают. Галина Ивановна подумала-подумала и стала обзванивать жен других членов Союза художников.
Никто из них никаких новостей не сообщил, и лишь художница Люся Воробьева, бойкая и талантливая бабеха лет пятидесяти, рисующая зверей и цветы, выпалила, наконец:
— А ты и не знаешь?! Этот шибзик... — и все поведала про Константина Александровича.
Жена Ивана Григорьевича, школьная учительница, уже год как на пенсии, но продолжает работать, вскинула от ужаса глаза к потолку, положила трубку и подошла погладить мужа по острому плечу.
— Почему ты мне не рассказал? Люська обещает по телевидению выступить. Этот твой Костя вор и негодяй.
— Не надо, Галя... — простонал Иван Григорьевич. — Ничего не докажешь.
— Нет, надо. — И Галина Ивановна принялась готовить ужин. — Рыбу будешь? Сейчас пожарю и кушать сядем. Давно вдвоем не сидели. У меня и бутылочка вина с Нового года осталась.
Но ужинать вдвоем им не дали — в дверь кто-то позвонил:
— Можно гостям? — был звонкий вопрос с лестничной площадки. Интересно, кто это? Галина Ивановна шепнула мужу:
— Открывай, у меня руки в муке.
Иван Григорьевич поднялся и отпер дверь.
Иван Григорьевич и Галина Ивановна ожидали увидеть на пороге кого угодно, только не этого человека. С повинным лицом вошел, держа в одной руке букет роз, а в другой — бутылку коньяка, Константин Александрович в черном пуховике, в песцовой белой шапке, а за его тщедушной фигуркой возникла его супруга, Ольга Андреевна в широкой красной шубе, крупная щекастая женщина. Она несла в полупрозрачном пакете апельсины.
— Не прогоните? — помаргивая, как дитя, спросил Константин Александрович. Под его крупным носом, под усами, дергалась улыбка. Он широко раскинул руки. Весь его вид говорил: ну, произошло недоразумение, неужто будем ссориться?
А его супруга, толкнув его в бок локтем, пропела баском курящей женщины:
— Он рассказал, я его чуть не убила... Идем, говорю, каяться.
— Да, да, так и сказала!.. — согласился Константин Александрович и, сняв шапку рукой, держащей коньяк, вновь наклонил виноватую курчавую голову с розовой плешью на темени.
— Я взяла с него слово, что он заберет свою работу с выставки завтра же и выставит потом, когда ты, Ваня, выставишь свою.
Иван Григорьевич смутился, покраснел. Держать гостей у порога — последнее дело. Да они уже и разулись.
— Ладно, — пробормотал он. — Когда я еще закончу... у меня и денег на гипс нету.
— Я тебе дам, — быстро ответил приятель и водрузил бутылку со стуком на столешницу, а цветы подал Галине Ивановне. — Свои люди... чего там!
"Бессовестный", — не моргая, смотрела на него Галина Ивановна. Но делать нечего, надо звать к столу.
Когда выпили по рюмке-второй, Константин Александрович положил руку с блеснувшими запонками на плети Ивану Григорьевичу.
— Ну, прости меня. Ведь идея-то, что он утоп, любому могла прийти... поскольку он же утоп, верно? А я по-своему сделал... он как бы зовет людей... а не разгребает льдины, как ты говорил... твоя-то идея лучше, только вот как ее воплотить... да ты воплотишь, ты же очень талантливый.
— Он гений, — прогудела его супруга, туго затянутая в малиновое платье. — За вашу дружбу, мальчики.
Выпили и за дружбу. Петру Григорьевичу снова захотелось заплакать, но он пересилил себя, снял с полки зеленый томик Есенина и прочел любимые строки:
Над окошком месяц. Под окошком ветер
Облетевший тополь серебрист и светел.
Дальний плач тальянки, голос одинокий —
И такой родимый, и такой далекий.
Плачет и смеется песня лиховая.
Где ты, моя липа, липа вековая?
Я и сам когда-то в праздник спозаранку
Выходи к любимой, развернув тальянку.
А теперь я милой ничего не значу,
Под чужую песню и смеюсь и плачу.
Дочитал — и только теперь уж зашмыгал носом, махнул рукой и ушел в спальню.
— Ну уж, Галя-то тебя любит!.. — как бы упрекнул Константин Александрович коллегу. Хотя, наверное, и он понял, что "под чужую песню" относится прежде всего к нему. А может, и не понял.
Галина Ивановна сделала виноватое лицо, мол, извините, он уж у меня такой, сентиментальный, и показала на тарелки, рюмки: главное, вы кушайте, пейте, дорогие гости...
Но дорогие гости тоже сделали соответственные лица и тихо поднялись.
— До свидания, — шепотом попрощались они, сбрасывая тапочки и надевая обувь.
— До свидания, — шепотом ответила Галина Ивановна.
2.
Иван Григорьевич лежал на кровати, на сверкающем покрывале с белыми, выпуклыми, нашитыми розами, и почему-то вспомнил друга детства Степку Варварина. Они вместе в один класс ходили, вместе помогали взрослым сено косить в пойме речки Оя, вместе пекли в костре картошку. Всем хорош конопатый Степка: и песни горланил громче взрослых, и на лошади мог промчаться без узды, схватившись за гриву, и нырнуть в воду надолго... Только одна его привычка смущала Ваню: он, когда шел сзади, ступал точно след в след...
А покойная мать как говоривала? Нельзя идти за человеком, повторяя его следы, — его близкие помрут.
— Да ну! — отмахивался Ваня. — Это, мама, предрассудки.
И все равно неприятно было увидеть, оглянувшись, как Степка ставит ногу точно в твой след.
— Ты зачем так? — спросил однажды Ваня. — Боишься провалиться в болото? Земля твердая.
— А я в кине видел, — отвечал беззаботно Степка. — Они по минному полю шли, как раш вот так: шлед в шлед. — У него были выбиты два передних зуба в драке, поэтому Степка немного шепелявил.
— Ну разве что по минному... — согласился Ваня.
Но когда мать неожиданно померла (сказали, от чахотки), и через какое-то время Ваня встретил Степку, он вспомнил, как они ходили по лугам, по берегу речки след в след. Но ничего не сказал Степке — чего теперь-то говорить? Только попросил, когда на рыбалку пошли, чтобы Степа теперь шагал первым.
Однако сам ступал за ним не след в след, а мимо.
А однажды забылся — и прошагал почти всю дорогу, как прежде Степка ходил, именно след в след.
И был неприятно поражен, когда через неделю узнал, что у Степки сестренка заболела. Ване казалось, что это он виноват. Он посшибал в тайге шишек, правда, еще не совсем спелых, молочных, но зато их легче грызть... и принес сестре Степы Гале.
Девочка лежала в койке под голубеньким фланелевым одеяльцем, голова у нее была обмотала полотенцем, на стуле рядом стояла кружка с молоком.