— Знаю я тебя, Синицын, как облупленного, — отругивался Фрумкин. — Знаю, что темнишь начальником литейки. И помогалу твоего Гребешкова, знаю. Седьмой трипер на моих глазах няньчит. Знаю вас, долбарей, как облупленных. Но ты, Синицын, брось икру метать! Отдам твоих литейщиков. У нас не заржавеет. Слово — олово. Видишь, все памерки толкачи отшибли. В печенку клюют. Всем первосортный товар достань да положь! А где я его выскребу?! Весь я тут со всем моим бутором! Жуйте мои портянки, облизывайте портки!
Щеки Фрумкина, разрумяненные морозом, внезапно побледнели. Он еще выше вздернул руки со списками и загремел:
— Што растявкались?! Я вам всем дам по потребности и каждому в морду! Где я вам людей наберусь, когда в кармане блоха на аркане! На доносы ложу с прибором! Жить при доносах веселей, шея стала тоньше, да зато длинней. — Слушай, толкачи! — выкрикивал Фрумкин, — слушай и мотай на ус, а безусый пол наматывай на волосянку!
Фрумкин скосил злой карий глаз в сторону толкачей женского пола, затем глубоко вздохнул разряженную стынь, натужным голосом скомандовал:
— Заключенные, которые по металлургии и обработке металлов — три шага вперед!
Из рядов вышли Журин, Шубин, Скоробогатов, Солдатов, Кругляков. Журин потащил за собой растерявшегося Пивоварова. А Шубин нырнул обратно в строй и там, наклонив к себе головы Домбровского и Бегуна, зашептал:
— Не зевайте ни секунды! На завод берут! Это лучше шахты и рудников радиоактивных. Спросят — говорите, что слесари, токари, кузнецы, литейщики. После разберемся. Без туфты, мата и амонала не построить канала. Блат и туфта — выше Цека.
— Ты мне проверь, Фрумкин, — кипятился Синицын, — может быть, тут шарамыги, самозванцы вышли, расстриги, токари по хлебу, туфту химичут?
— Опомнись, жмурик! — взывал Фрумкин, — не заостряй! Сам проверь. Мне не разорваться. Ты что ж по рылам не видишь, что фраеры?! Ни одной блатной хари! Вон видишь: лобастый, кряжистый, говорят на Троцкого похож, так это ж главный конструктор московского автомобильного — Шубин. Рядом с ним морда как на иконе — Журин, ведущий металлург Запорожстали. — Зыряй! — Фрумкин ухватил Синицына за загривок и тыкал его лицом то в свои списки, то в сторону строя. — Зевало-то закрой — дыхало отморозишь. Смотри прямо на мужика — молодца, грудь моряка и спина грузчика. Это формовщик-рекордист Скоробогатов, а рядом с ним Шестаков. Не кривись, что стар, зато руки золотые. В «Правде» был пропечатан. Все у меня в личных делах записано. А вон около Журина красивый как девка — Пивоваров. Не кривись, что в лагерных тряпках. В сменку их воры одели. Пивоваров без пяти минут инженер-электрик. Сзади его механик и шофер Солдатов. Бытовичок! Хват! Все в руках горит. Пенки снимаешь, Синицын. Забирай скорей, пока не передумал и не звони! Ну, не чухайся! Отваливай! Чимчикуй! Хиляй с народом в сторону: конвой ждет. После будешь демагогию травить, сопли растирать, про план вякать. Потрфельником хлябаешь и хочешь не дрожать?! Изыдь, падла! А то у меня и промеж глаз получить недолго.
Через час всех заключенных, отобранных для Синицына, пригнали на комендантский лагпункт и поместили в двадцать девятом бараке.
При входе в барак внимание новичков привлекло странное зрелище.
Напротив входа на втором этаже нар сидел обнаженный по пояс неподвижный как истукан щуплый человек с ногами, поджатыми по-турецки. К голому смуглому его телу лепились, не падая, разноцветные пуговицы по четыре в ряду как на чиновничьей шинели.
Видно было по окоченевшему, напряженному землистому лицу, что это не забава, не представление.
Когда привыкли глаза к полумраку барака, увидели вновь прибывшие, что пуговицы эти пришиты к голому телу. По ребристой груди и тощему поджарому животу извивались змейки засохшей крови.
Журин и Пивоваров сразу узнали в этом человеке рыженького, веснущатого, тщедушного Канева, того самого симпатичного паренька, которого бил солдат рукояткой нагана за то, что пытался Канев подобрать кулек сахара, брошенного ему товарищем через проволоку пересылки.
У Журина и Пивоварова, пиливших тогда дрова за зоной как бы стоял еще в ушах прерывистый, захлебнувшийся писк Канева. Помнили они, как понуждаемый солдатами пытался он подняться на колени и падал. Как волокли его бесчувственного за ноги и билась об лед, кровянилась беспомощная голова, а синие закоченевшие скрюченные пальцы бороздили снег, цеплялись за бугорки.
Безмолвно стояли вновь прибывшие у входа, не решаясь отвести взора от пустых невидящих глаз Канева, не выражавших ни страдания, ни боли. Чувствовалось, что все у Канева задубело внутри, что перешагнул он через невидимый порог, за которым остались все боли и скорби земные.
— Проходите, проходите, землячки, не теряйтесь, привыкайте, — затараторил кто-то из поднарной тьмы тароватой скороговоркой. — Это наш придворный псих, Васька Канев — зырянский барон. Всыпали ему солдатики на пересылке, а он взял да и ума чёкнулся. Начальство ж не верит. Канев глаз у спящего выколупил — а начальство гогочет. Канев под себя оправляется и дышать в бараке нечем — начальство и в ус не дует. Надысь стукнули мы хозяину лагпункта Медведевскому, а он ботает: «Если всех вас таких симулянтов лечить, так на лагерь надо замок навесить, в госпиталь обратить».
— С полчаса назад зашел сюда Медведевский, — продолжал словоохотливый рассказчик, — полюбовался на Канева, потаскал пуговицы, что на нем и рявкнул: «Блатным, падла, прикидываешься?! Я те покажу кузькину мать!».
Рявкнул он так и вышел, а Канев далей сидит как Будда. Какой из него блатной, прости господи?! Писаришкой хлябал не то в облвобл, не то в Укрцукр, а может быть и в Райкаравай. Он и сейчас чимчикует прямиком в рай.
Когда говорливый старожил барака вылез из-под нар, Солдатов убедился, что слух не подвел его. Это был не только голос Герасимовича, но и сам он — тот Герасимович, о котором рассказывал Солдатов на пересылке.
— Колька! Друг ситцевый! — заблажил Герасимович. — Ты что ж, своих не признаешь?! Забыл, как кур щупали, с мухами грешили?! Мы ж свояки по фронтовым шлюхам. Что было, брат, то сплыло. Плюнь и размаж. Кто старое помянет, тому глаз вон. Былое быльем заросло.
— Так-то оно так, — смущенно скрёбся Солдатов, только…
— Не тявкай, — хлопнул Герасимович Солдатова по плечу. — Лучше ответь: есть ли у тебя табачку разжиться, а то так пить хочется, что даже пожрать нечего.
Оба рассмеялись.
— Вспомнил, байстрюк! — выговаривал, давясь смехом Герасимович. — Натер я бабам сдобным лавки в бане перцем ядучим. Ну и попрыгали! Ярились, матерились, венки об… истерли.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});